Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Наверное, мне станет больно и плохо, — сказал Михаил Никифорович. — Однако сад должен быть. И сад должен цвести.
— Какой именно сад? — спросила Любовь Нико лаевна.
— Вы знаете какой!
— Да, я знаю, какой сад вы имеете в виду, — опять с грустной загадочностью улыбнулась Любовь Николаевна. — Но есть ли в действительности такой сад?
— Должен быть! И должен быть всегда!
— Вы зря кричите, Михаил Никифорович. Я вас слышу. И вы полагаете, что я в этом саду лишняя? И еще. Вы согласились с тем, что вам может стать плохо и больно, если я исчезну. А вы не думаете о том, что и мне может быть плохо и больно?
— Я думал об этом, — сказал Михаил Никифорович.
— И к чему же вы пришли?
— Тому, что пожелает совершить Шубников, или похожий на него, или я, если я забуду о чести и меня захватит низкое, вы имеете возможность помешать?
— Нет, — сказала Любовь Николаевна. — Не имею. У Шубникова пай, обеспеченный рублем и тридцатью шестью копейками. Он обладает правом желать.
— Вы все же намерены сейчас разозлить меня. Или вы даже издеваетесь надо мной, зная, что избавиться от вас мы не можем.
— А вы хотите избавиться от меня? — рассмеялась Любовь Николаевна.
— Да! — воскликнул Михаил Никифорович. — Да!
— Эка вам не терпится избавиться-то! Ну вот и избавьтесь. Ведь сделать это проще простого.
— То есть как? — растерялся Михаил Никифорович.
— Раньше не возникало нужды говорить об этом. А теперь я скажу. Если вы, конечно, хотите знать. Вы не спешите. Вы подумайте, надо ли вам знать.
— Я хочу знать, — угрюмо произнес Михаил Никифорович.
— Коли хотите, то и знайте. Проще простого. Вон те цветы на подоконнике. Фиалки. Вами ухоженные и политые. Горшки разбейте, землю выбросьте, а растения с цветами, листьями, стеблями и корнями разрежьте, разрубите, сожгите над газовой плитой, пепел пустите по ветру с балкона, и меня в Останкине не будет. Проще простого. Все в мире хрупко и тоньше шелковой нити. Другое дело, что никто иной в Останкине, кроме вас, действие это произвести не может. А вы особенный и единственный. У вас и пай в три рубля восемьдесят четыре копейки, и вы открывали бутылку. И вы… вы для меня… Но — неважно…
Михаил Никифорович сидел молча. Не лукавила ли, не смеялась ли над ним теперь Любовь Николаевна?
— Вы попробуйте, попробуйте, Михаил Никифорович! И горшки с цветами рядом. Две-три минуты — и все. Кровь не прольется, не бойтесь. Просто вы меня более не увидите. Только не думайте, что без меня вам будет легче.
— Вы совсем исчезнете? — волнуясь, спросил Михаил Никифорович.
— Хоть бы и совсем! — Любовь Николаевна смеялась. — Вам-то какая забота? Что вам моя жизнь и боль? А уж если вы на что-то оглядываетесь, то посчитайте себе в облегчение, что я лишь отсюда исчезну, а где-то буду. Буду. Пусть и ощущу мелкие неприятности вроде разбитого корыта, испорченной карьеры и прочего. Посчитайте так.
— Вы не вводите меня в заблуждение? — спросил Михаил Никифорович. — Не дразните меня намеренно?
— А хоть бы и дразнила! Вас, выходит, надо раздразнить, разозлить, чтобы вы решились на столь малое дело?
— Это дело не малое.
— Пусть будет для вас малым. Или мелким. А потом вы про все забудете.
— Вы будто готовы принести себя в жертву…
— Не держите это в голове. Чтобы меня извести совсем, надо не только наши с вами фиалки сжечь и развеять, но и истребить еще многое. Скажем, клен в переулке на Сретенке, бузину в низине у деревни Семешки, а вы о такой деревне и не знаете, желтые кувшинки в речке Кашинке да и множество чего другого, зеленого, красного, белого, пахучего, живого, до чего вам и не дотянуться! А потому и посчитайте, что у вас есть оправдания и облегчения.
— Останкину сейчас не нужны оправдания и облегчения, — сказал Михаил Никифорович.
— Вот вы и заговорили не о своем, а об общем. И думайте об общем. А своего для вас будто и нет. И тем более моего.
Теперь Михаил Никифорович был убежден, что Любовь Николаевна куражится, в интонациях ее он угадывал уже знакомые ему бесстыжесть и наглость, без сомнения накануне его отъезда в Ельховку она приходила к нему пусть и искренне опечаленная, подавленная усталостью (но усталость ее могла быть вызвана и тяжким или недостаточно стремительным ходом ее дел, возможно именно карьерных, отсюда и ощущение обрыва), приходила, чтобы разжалобить, ослабить его, ей нужен был ослабленный, размягченный держатель наиболее основательного пая, сейчас же она смеялась над ним, наивным останкинским жителем, недотепой, возомнившим, что он обязан стать избавителем и защитником.
— А ведь я поверил вам, Любовь Николаевна, — горько сказал Михаил Никифорович. — Ведь я… — Он встал.
— Все, о чем стоило объявить, я вам объявила, — сказала Любовь Николаевна, из глаз ее исходило сияние, оно казалось Михаилу Никифоровичу зловещим. — И вы уж не тяните, а то ведь опять ничего не совершите.
— Действительно ли то, что вам раньше подчинялось, стало теперь не управляемым вами? — спросил Михаил Никифорович.
— Да, есть и такое, — сказала Любовь Николаевна. — Но оно — в вас, а не во мне.
«В нас, в нас, конечно, в нас! — подумал Михаил Никифорович. — Но чтобы разобраться во всем, прежде надо отогнать от нас подалее эту огненную коварную змею!»
Любовь Николаевна расхохоталась торжествующе, будто бы счастливо и так, что дом Михаила Никифоровича должен был рухнуть от ударов звуковых волн. Но дом устоял.
— Назовите меня еще и гулящей! — все еще с сиянием в глазах сказала Любовь Николаевна. — Или хотя бы вспомните снова Манон Леско. И вам будет легче принять решение.
— Я уже принял решение, — сказал Михаил Никифорович.
— Наконец-то, — стала серьезной Любовь Николаевна. — Впрочем, я сомневаюсь, выполните ли вы его.
— Я выполню его.
Любовь Николаевна пристально и долго смотрела на Михаила Никифоровича.
— Раз так, у меня к вам просьба, — сказала она. — Исполните свое решение через час. Дайте мне еще час побыть с Москвой.
— У вас есть час, — кивнул Михаил Никифорович.
— Ну вот и все, — сказала Любовь Николаевна. — И все.
И тогда она поднялась, шагнула к Михаилу Никифоровичу, протянула руку и опять, как десять дней назад, стала горячей ладонью гладить его щеку и волосы, ни оттолкнуть ее, ни отступить от нее Михаил Никифорович не мог, его втягивали в себя глаза прекрасной женщины, в них была боль, затравленность, пропасть, в них была нежность, была верность, была жалость, возможно, к нему, Михаилу Никифоровичу, и к самой себе, в них было прощание.
— Вот и все.
Любовь Николаевна повернулась и летяще пошла к двери. Застывший было Михаил Никифорович не сразу, но бросился за ней в коридор, кричал:
— Погодите, Любовь Николаевна, постойте!
— Оставьте меня, Михаил Никифорович, — властно сказала Любовь Николаевна. — У меня лишь час московского времени.
Уже переступив порог квартиры Михаила Никифоровича, она снова насмешницей остановила его сло вами:
— Спалите, спалите фиалки-то! Пустяшное дело! Но, может, у вас и не выйдет ничего! Может, я просто дурачила вас!
Захлопнулась, закрылась дверь за Любовью Николаевной.
Шубников ходил, ходил вдоль забора детского сада, а потом взял и ударил ребром ладони по серому шершавому столбу. Тут же повалилось бетонное прясло, уставившись железными костями арматуры в сметанно-белесое небо. Впрочем, мгновенное падение прясла не произвело никакого впечатления ни на наглецов детей, ни на их беспечных воспитателей, ни на прохожих. Мардарий заскрежетал в Шубникове, стал исходить слюной: «Давай же! Давай! Вон с той девки-воспитательницы начнем! Прыгай же через забор! Прыгай!» Деспотические указания Мардария рассердили Шубникова. Он и сам был готов начать, и он присмотрел воспитательницу в красной куртке, крашеную блондинку, худущую, манившую длинной шеей, однако теперь ему захотелось Мардария томить и мучить. «Э нет, погоди, дай насладиться ожиданием, а пока мы с тобой сходим в сквер, посидим на лавочке и обсудим борение дионисийского и аполлонийского начал в живом». Мардарий застонал. Но не сам ли он днями раньше умолял Шубникова вести с ним глубокомысленные беседы, не сам ли он навязывал дискуссию со взаимными оскорблениями о ранней писанине соблазненного в кельнском доме развлечений: о беззаконии жизни, о том, что жизнь терпима лишь как представление, о трагедии и музыке? Занятого назидательным разговором с Мардарием Шубникова уже на тротуаре улицы Королева толкнули два заезжих из провинции бездельника и грубо обругали. «Это что же!» — возмутился Шубников, а Мардарий в нем чуть ли не заплакал. Заезжие оскорбители моментально были отправлены Шубниковым — один в Ямполь Винницкой области, другой в Шумерлю — и там оба разжалованы в смотрители ночных общественных туалетов. Шубников нахмурился. Неужели он для всех никто? Неужели каждый проходящий мимо дурак может его толкнуть? Следовало сейчас же всех вокруг приструнить и припугнуть. И всерьез. Шубников распорядился перенести на Останкинский пруд грозный корабль, приказав объявить на нем по дороге боевую тревогу, расчехлить орудия, а боцманам высвистать всех наверх. Поначалу Шубников вытребовал авианосец «Саратогу», но выяснилось, что пруд тому будет тесен, и тогда доставили от причалов военно-морской базы Форталеза знаменитый линкор «Ду Насименту» под зелено-желтым бразильским флагом. Оказавшиеся вблизи Останкинской башни, по-прежнему недомогавшей, офицеры и матросы, все больше с кофейными лицами, смотрели на новые для них виды с удивлением и испугом, однако были готовы выполнить боевую задачу. Орудия главного калибра по приказанию были наведены на дома номер пять и номер семь по улице Королева, за которыми и скрывался волновавший душу Шубникова детский сад. «Пусть жизнь и представление, пусть, — говорил Шубников с Мардарием. — Главное, кто в этом представлении зритель, и кто постановщик, и кто безы мянный и обреченный статист!» В одном из домов, закрывших детский сад, проживал Михаил Никифорович Стрельцов, и это чрезвычайно устраивало Шубникова, впрочем, гнусный аптекарь мог сидеть и в своей аптеке за Садовым кольцом, километрах в пяти от линкора «Ду Насименту», и Шубников на всякий случай приказал навести орудие главного калибра и на дом с аптекой. «Нет, не так! Мы же не так их хотели!» — взвыл Мардарий, загремел, задрожал. «Погоди! Не вой! — осадил его Шубников. — Разнесут два дома. А детей мы и сами!» Но он все не мог забыть о двух заезжих подлецах, оскорбивших его, и ему снова хотелось вознестись, возвеличиться, зависнуть в черноте величия над мячом футбольным, тыквой поганой, яйцом страусиным, на котором были бы уже не различимы ни Ямполи, ни Шумерли, ни вонючее Останкино.
- Сказки Долгой Земли - Антон Орлов - Социально-психологическая
- Крестики и нолики - Мэлори Блэкмен - Социально-психологическая
- Баффер - Михаил Дулепа - Социально-психологическая