– Правда, я этого не хочу! – заплакала она, и по интонации ее голоса, и по ее судорожному плачу и безумному хватанию ртом воздуха, я понимал, как ей стыдно, и влюбился в нее, и провел языком по ложбинке между двух полушарий, а затем жадно присосался к одному из ее нежных сосков.
Ее тихий, звучащий в ласковой тональности плач только усиливал мое желание, которое накатывало на меня бурными волнами, и вскоре мой пенис опять отвердел, и я опять вошел в нее, но уже не резко, как в первый раз, а медленно, ощущая раскрывшейся головкой каждую складочку ее первозданного лона. Препятствие было сломлено, и теперь мой хобот извивался в ней безумным змеем.
– Мне больно, – шептала она сквозь слезы, с силой хватая запястья моих рук, жадно сжимающие полушария ее великолепных грудей, но я с еще большим пылом входил и выходил из нее.
Тогда она укусила меня за плечо, но это только усилило мой безумный порыв, еще немного и она вдруг закричала, едва осознав слепую вспышку своего насквозь пронзенного наслаждением разума, и вся, поникнув, повисла на моем плече. Она плакала, вздыхала, как ребенок, быть может, впервые пожелавший перехитрить этот мир и попавшийся неожиданно с поличным.
О, Господи, какая все же большая разница, не хочет человек грешить или не умеет!
Ее обман – грех совпал с моим обманом и грехом, и мы совокупились.
Неожиданно по ее лицу пробежала волна наслаждения, и я в эту минуту подумал, что может быть, она все же привыкнет ко мне, и не будет обращать внимания на мой возраст, если я смог с первого же раза извлечь из нее волну наслаждения, которая продолжала оставаться на ее лице как доказательство моего интимного триумфа.
Обед уже заканчивался, а мой фалл продолжал извлекать из нее неожиданные звуки.
Вскоре в дверь кабинета кто-то настойчиво постучал кулаком, но я продолжал оставаться в ней как во сне, как в изумительном и волшебном абсурде собственного существования!
Абсурд был мне необходим как воздух, как вода!
Без абсурда бы истощился запас моего жизненного терпения, особенно при постоянном общении с разлагающимися трупами, и, наконец, иссякло бы столь необходимое любопытство, любопытство, на котором замешана вся моя жизнь!
Я давно уже понял, что человек не может умереть безвинным существом.
Еще в детстве, посещая изостудию, я нарисовал акварелью небольшую картину, на картоне, сопливый мальчишка бросает во всех проходящих мимо него людей комьями грязи, и все прохожие, заляпанные с ног до головы грязью, с большим удивлением смотрят на него, и словно понимают, что только от одного прикосновения небольшого кома грязи к их телу, они все стали грязными, и им уже никогда не отмыться, ибо любое прикосновение грязи к тебе делает тебя грязным на всю жизнь.
Вот и сейчас я чувствовал себя и грязным, и усталым, как будто бы уже прожившим всю свою жизнь без остатка, и в то же мгновение, а может быть именно в нем самом, я ощутил весь смысл своего земного восхождения…
Я видел ее голое тело как белый чистый снег, и вся она как во сне казалась мне безумно далекой и неузнаваемой.
Губы мои были очень напряжены, и казалось, все еще целовали ее и втягивали в себя ее соленые слезы с разгоряченных щек…
Я продолжал тихо проводить ладонями по ее животу и бедрам, по ее волосатому лобку и плечам, мои руки тихо кружились по всему ее телу, словно боясь нарушить эту удивительную тишину.
Кто-то за дверью стучался в нее, кто-то проходил мимо по коридору, далекие голоса как позывные неизвестных галактик едва достигали нашего слуха, как тут же убегали прочь…
Она что-то шептала, плакала, потом неожиданно трогала мое постаревшее лицо дрожащими руками…
Теплые и необъяснимо родные, они при каждом своем прикосновении будто прирастали к моим горящим щекам, как крылья сказочной птицы.
В какую-то минуту я стал бессознательно повиноваться ей, словно был частью ее собственного тела…
А она повиновалась мне…
Есть у человеческой плоти одно волшебное свойство, когда ты можешь касаться своей возлюбленной не руками, а всей душой и связанной с ней нервными окончаяниями, когда физиология переплетается с сакральной тайной души, и она, душа отдает тебе все свое тепло, вбирая в себя по капле ее живую душу, души словно обмениваются своим теплом, в то время как фаллос – воплощение страсти и огня, пробирается в ее таинственную глубь, и освещая ее всю своим внутренним светом, я уподобляюсь ее собственному теплу, телу, томлению вожделенно томящемуся в нем…
Ее вздрагивающие бедра лежали на мне пойманными сернами… Горьковатый запах наших греховных тел все явственнее обнажал красоту нашего безмолвного погружения друг в друга…
И снова в причудливом кружении ее лобка, лобызающего всем своим притягательным возвышением мой отвердевающий фаллос, мой корабль вползающий, влетающий и раздвигающий ее таинственные недра первозданной, и кажется, никогда неиссякаемой плоти, в томительной жажде ненасытных губ, и в бьющемся сумасшедшем оргазме, в кровотоке, мы не просто воплощались в голодных тварей – мы сами возникали и тут же пропадали фантастическими тенями, мы бились и падали, словно в первобытных конвульсиях, и снова уходили в себя, на самую темную глубину опустошенного и низверженного рассудка.
Этому состоянию даже спустя много лет никак нельзя подыскать какое-то имя, или название, одна только удивительная чистота в груде разгоряченных растаявших тел…
– Пусть я старый, – думал я, – и даже очень старый, но именно сегодня я по-настоящему почувствовал ради чего я жил все это время, я жил ужасно, я жил просто так, по какому-то странному заранее заведенному распорядку, изо дня в день, с утра до вечера я вскрывал трупы или разглядывал раны и ссадины на живых, их рентгеновские снимки, и писал заключения, в которых не было ни одного поэтического слова, одни лишь факты и описания фактов, как ущербности самого бытия.
А ближе к ночи я как оглашенный стремился в один из ресторанов, где всегда находил какую-нибудь одинокую женщину, готовую переспать с тобой за деньги или даже просто из любопытства. Несколько сотен женщин за одну несчастную жизнь, и ни одного запомнившегося лица! Неужели я всю жизнь только и делал, что сам себя же обкрадывал?!
– Ты будешь моей женой, – опять сказал я, крепко прижимая ее к себе, как только что приобретенную мной вещь.
– Неужели я такая дура, что выйду замуж за старика, – засмеялась она.
Теперь в ее смехе обнаруживался хорошо знакомый цинизм, я одним проникновением в ее лоно, будто помимо собственного семени излил в нее еще много желчи и грязи, приобретенных мною за долгие годы существования, и теперь она была такой же, как я и сам, такой же злой, несчастной и родной, легко узнаваемой по искривленной улыбке. Впрочем, ей было больно только с непривычки, даже излив в нее свое семя, мой ствол продолжал оставаться в ней, в ее вдохновенно пульсирующем лоне.