А вот целый каскад записей о партийных вождях. Сначала о Троцком:
«Сегодня в газетах бюллетень о состоянии здоровья Л. Д. Троцкого. Начинается словами: „Л. Д. Троцкий 5-го ноября прошлого года болел…“, кончается: „Отпуск с полным освобождением от всяких обязанностей на срок не менее 2-х месяцев“. Комментарии к этому историческому бюллетеню излишни.
Итак, 8 января 1924 г. Троцкого выставили. Что будет с Россией, знает один Бог. Пусть он ей поможет!»
Следующая запись в дневнике, 22 января, — уже о Ленине:
«Сейчас только что (пять с половиной часов вечера) Семка сообщил, что Ленин скончался…»
Никаких эмоций, комментариев, слез и клятв, приличествующих советскому человеку, просто констатация факта: «Семка сообщил…»
И в том же году — о Калинине, уже с явной иронией:
«Вчера получилось известие, что в экипаж Калинина (он был в провинции где-то) ударила молния. Кучер убит. Калинин совершенно невредим».
Итак, Троцкого выставили, Ленин скончался, Калинин — невредим! Ну кто может так говорить о советских вождях? Контра!
Вообще, при всей глубокой серьезности Булгакова, юмор из-под его пера брызжет фонтаном, жизнь ему поставляет материал в изобилии, ежедневные происшествия выстраиваются в готовые сценки, фельетоны — только печатай! Хотя, пожалуй, это как раз и не для печати, поскольку здесь, в дневнике, нет цензуры, он здесь до конца откровенен, может называть вещи своими именами. Есть где разгуляться перу и… ОГПУ! Для них тут — сплошь «жареные факты»! Вот вы, оказывается, какой, Михаил Афанасьевич!
Записи касаются всех сторон жизни в Совдепии — на работе, на улице, дома. Вот советский человек приходит на службу…
22 октября 1923-го:
Сегодня на службе в «Г<удке>» произошел замечательный корявый анекдот. «Инициативная группа беспартийных» предложила собрание по вопросу о помощи германскому пролетариату. Когда Н. открыл собрание, явился комм<унист> Р. и, волнуясь, угрожающе заявил, что это «неслыханно, чтобы беспартийные собирали свои собрания». Что он требует закрыть заседание и собрать общее. Н., побледнев, сослался на то, что это с разрешения ячейки.
Дальше пошло просто. Беспартийные, как один, голосовали, чтобы партийцы пригласили партийных, и говорили льстивые слова. Партийцы явились и за это вынесли постановление, что они дают вдвое больше (беспартийные — однодневный, партийные — двухдневный заработок), наплевав таким образом беспартийным ослам в самую физиономию.
Кончилась служба, и советский человек, отдав дань германскому пролетариату, выходит на улицу. Его захватывает, тащит московская толчея.
Новость: на днях в Москве появились совершенно голые люди (мужчины и женщины) с повязками через плечо «Долой стыд». Влезали в трамвай. Трамвай останавливали, публика возмущалась (12 сентября 1924).
Москва в грязи, все больше в огнях — и в ней странным образом уживаются два явления: налаживание жизни и полная ее гангрена. В центре Москвы, начиная с Лубянки, «Водоканал» сверлил почву для испытания метрополитена. Это жизнь. Но метрополитен не будет построен, потому что для него нет никаких денег. Это гангрена.
Разрабатывают план уличного движения. Это жизнь. Но уличного движения нет, потому что не хватает трамваев, смехотворно — 8 автобусов на всю Москву.
Квартиры, семьи, ученые, работа, комфорт и польза — все это в гангрене. Ничто не двигается с места. Все съела советская канцелярская, адова пасть. Каждый шаг, каждое движение советского гражданина — это пытка, отнимающая часы, дни, а иногда месяцы.
Магазины открыты. Это жизнь. Но они прогорают, и это гангрена.
Во всем так.
Литература ужасна. (В ночь с 20 на 21 декабря 1924).
Это реалии Москвы 20-х. Вечные временные трудности, дурная бесконечность. Через несколько дней — запись:
«Лютый мороз. Сегодня утром водопроводчик отогрел замерзшую воду. Зато ночью, лишь только я вернулся, всюду потухло электричество».
Итак, персонаж булгаковского дневника — советский гражданин — уже дома, в последнем убежище. Но дом этот — коммунальная квартира, родное, социалистическое общежитие.
— Чем все это кончится? — спросил меня сегодня один приятель. Вопросы эти задаются машинально и тупо, и безнадежно, и безразлично, и как угодно. В его квартире как раз в этот момент, в комнате через коридор, пьянствуют коммунисты. В коридоре пахнет какой-то острой гадостью, и один из партийцев, по сообщению моего приятеля, спит пьяный, как свинья. Его пригласили, и он не мог отказаться. С вежливой и заискивающей улыбкой ходит к ним в комнату. Они его постоянно вызывают. Он от них ходит ко мне и шепотом их ругает. Да, чем-нибудь все это да кончится. Верую (5 января 1925).
Под эту повальную пьянку засыпает современник Булгакова. Усни, если сможешь. А утром — снова на службу. Таков круговорот жизни.
И это то, что у нас называется счастьем. Считай, что тебе повезло. Потому что есть еще одна область жизни, которая, дай бог, тебя не коснется, обойдет стороной. Она так же реальна, как водопровод и коммунальная кухня. Обыкновенный стук в дверь — и рухнет все твое зыбкое коммунальное благополучие.
15 апреля 1924-го Булгаков записывает:
«В Москве многочисленные аресты лиц с „хорошими фамилиями“. Вновь высылки…»
21 июля того же года:
«Приехали из Самары И<льф> и Ю<рий> О<леша>. В Самаре два трамвая. На одном надпись „Площадь Революции — тюрьма“, на другом — „Площадь Советская — тюрьма“. Что-то в этом роде. Словом, все дороги ведут в Рим!»
И даже булгаковское «Верую», которое он, как заклинание, произносит в своем дневнике, теперь под запретом. Куда ему деться в этой невиданной стране, в которой отменены вечные человеческие ценности?
23 декабря 1924-го он записывает потрясший его случай:
«В<асилевский>[62] же рассказал, что Демьян Бедный, выступая перед собранием красноармейцев, сказал:
— Моя мать была блядь…»
5 января 1925-го, в тот же день, когда Булгаков заклинал себя: «Верую», — он просмотрел дома вечером номер журнала «Безбожник». И опять был потрясен. «Соль не в кощунстве, — записал он, — хотя оно, конечно, безмерно, если говорить о внешней стороне. Соль в идее: ее можно доказать документально — Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно его. Нетрудно понять, чья это работа. Этому преступлению нет цены».
Какой же вывод могли сделать в ОГПУ, прочитав дневник? Что за человек писал такое? Явная контра! Без всякого сомнения. Хоть сейчас — сажай.
Пишу по чистой совести
Булгаков безусловно был глубоко оскорблен бесцеремонным вторжением в его дом, надзором за его жизнью, творчеством. Но он не собирался уступать. Принял вызов.
«За справками обращаться в Комендатуру ОГПУ, — предлагалось в протоколе обыска, — Лубянка, дом 2, вход с Лубянской площади». Дверь гостеприимно распахнута. И Булгаков воспользовался этим адресом. Для него невыносимо, что сокровенный дневник может быть присвоен государством и открыт чужим взглядам (тогда же он дал себе слово никогда больше дневников не вести). Уже через десять дней после обыска, 18 мая, он обратился с посланием:
В ОГПУ
литератора Михаила Афанасьевича Булгакова
ЗАЯВЛЕНИЕ
При обыске, произведенном у меня представителями ОГПУ 7 мая 1926 г. (ордер 2287, дело 45), у меня были изъяты с соответствующим занесением в протокол — повесть моя «Собачье сердце» в 2 экземплярах на пишущей машинке и 3 тетради, написанные мною от руки, черновых мемуаров моих под заглавием «Мой дневник».
Ввиду того, что «Сердце» и «Дневник» необходимы мне в срочном порядке для дальнейших моих литературных работ, а «Дневник», кроме того, является для меня очень ценным интимным материалом, прошу о возвращении мне их.
Мне, моих, меня, мне… На одну фразу четыре «я»! Гордое, несогласное Я личности перед многоликим и безликим Оно государства!
На Лубянке заявление кануло в Пятое отделение Секретного отдела — «т. Гендину, на исполнение». Безответно.
Спустя месяц, 24 июня, — новое послание, того же содержания, но выше — самому Председателю Совета Народных Комиссаров Рыкову. Никакой реакции — глухая стена.
И только осенью — 22 сентября — пригласили в ОГПУ. Булгаков и Гендин встретились лицом к лицу.
Проторенный миллионами путь: донос-обыск-допрос… Что дальше? Выйдет ли переступивший порог Лубянки назад, на улицу, в свою прежнюю жизнь?