Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако тогда я очнулся, вернее, выпал из сна, в котором продолжал начатую на чердаке битву, и понял, что не могу дышать. Я захлебывался жидкостью, наполнившей легкие, и кашель, тяжелый, хриплый, не спасал меня. Я выплевывал на подушку комья серой слизи, и казалось, что они шевелятся, ползут, желая вновь забраться в мое тело.
Я кричал. Плакал.
Звал.
– Тише, милый, тише, – надо мной склонилась женщина с бледным лицом. – Выпей.
Руки ее были холодны, будто сделаны изо льда, а голос – сладок. И, подчиняясь ей, я пил горький травяной отвар и удивлялся, что не узнаю эту женщину.
Кто она? И как оказалась в моем доме?
– У тебя жар, милый. У тебя жар.
Она села у моей кровати, но сколь я ни ворочался, пытаясь разглядеть ее лучше, у меня не выходило. Несомненно, женщина была красива, если не сказать – прекрасна. Она представлялась мне совершенством, которого больше не достигнуть никому.
– Кто ты? – спросил я на третий день болезни, когда жар отступил. – Что ты здесь делаешь?
– Забочусь о тебе, – ответила она. – Ты не узнаешь меня, милый?
– Нет.
Я был уверен, что не знаю ее.
– Я твоя мама.
– Неправда!
Моя мать была иной… но какой? Остаток дня я пытался вспомнить ее лицо или голос, или запах, или хоть что-нибудь, что подтвердило бы само ее существование. А женщина, сидевшая у моей постели, пела песенки, одну за другой. Голос ее был тих и приятен, и я уснул, но, проснувшись, снова спросил:
– Кто ты?
– Милый, ты меня пугаешь. Почему ты не узнаешь меня?
Она заплакала, и мне стало стыдно. Эта женщина, кем бы она ни была, за прошедшие дни сделала больше, чем мать за годы моей жизни. И как смел я выказывать подобную неблагодарность?
– Простите, мэм, – сказал я.
– Ничего, милый. Это горячка. Во всем виновата горячка.
И что оставалось мне? Лишь согласиться с ее заботой.
Выздоравливал я медленно. И, честно говоря, пропустил миг, когда болезнь покинула мое тело окончательно. Я ослабел настолько, что сам не в состоянии был подняться с кровати, не говоря уже о большем.
– Это пройдет, – повторяла мне женщина, притворявшаяся моей матерью. – Вот увидишь, милый, это пройдет. Ты вновь станешь сильным.
Она варила мне бульоны и каши, меняла одежду, вытирала взопревшее тело чистыми полотенцами. Откуда им было взяться в доме?
Не знаю.
Когда я смог держаться на ногах, я первым делом выбрался во двор. Нет, тогда я еще не убегал. Мне необходимо было убедиться, что дом остался прежним.
Я убедился.
Грязная развалюха, старая жаба на лысой поляне-дворе. Только вот на крыше его сидела сотня голубей, слишком тихих и неподвижных для настоящих птиц. Стая разглядывала меня, а я пытался вспомнить – были ли голуби прежде?
– Милый, – позвали меня. – Возвращайся. Тебе не стоит пока выходить на улицу. Это опасно.
Вторым делом я выбрался на чердак. И каково же было удивление мое, когда я увидел, что не осталось ни сундуков, ни коробов, ни вообще ничего, кроме пыли.
– Какие вещи? – удивилась моя новообретенная мать. – Ты такой выдумщик, Роберт.
– Я не Роберт!
– Разве?
В этот миг я увидел ее глаза.
Глаза – зеркало души. Так говорят, желая подчеркнуть особую одухотворенность натуры, но вряд ли кто из говоривших заглядывал в зеркало, где отражается бездна. Существо, души лишенное, безглазо в высшем смысле этого слова.
– Что, милый? Ты все еще болен. Тебе надо отдыхать.
– Как тебя зовут?
– Ты знаешь.
Ее имя – Эстер Гордон. Ее маска – маска чахоточной больной. Ее голос украден, как украдено все прочее.
– Ты… как ты здесь оказалась?
– Ты же сам позвал меня. Теперь я здесь. Ты рад?
Скорее уж растерян. Но рот мой сам отвечает:
– Да, мама.
И Эстер Гордон, другая Эстер Гордон, нежно целует меня в щеку.
– Мой руки, – говорит она. – Скоро будем ужинать.
Что было дальше? Сложно сказать, теперь я и сам путаюсь во всем.
Шли годы. Я жил, все меньше – за себя, все больше – за Роберта. Мой дом, избавившись разом от прожитых лет, стал полным подобием белого строения на Стэйн Раут, 36. Готов поклясться, что на стене его появилась блестящая табличка с номером, и стоит ли упоминать, чьей копией она являлась.
Мы стойко перенесли известие о нефтяном месторождении, которое повлекло и привлекло в город множество незнакомых людей. И спокойный Кросс-Плейнс вдруг разом утратил спокойствие, он разросся, увеличившись в десятки раз. Стал более шумным, грязным, неуютным.
Нам это не нравилось, но мы терпели, понимая, что не в силах изменить случившееся, хотя Роберт не единожды повторял, что, будь его воля, он запретил бы промышленную революцию, ибо она лишает человека всякой духовности.
Мы учились. Школа в Кросс-Плейнс сменилась высшей школой в Бранвуде, где Роберт – или я? – окончил одиннадцатый класс. Свет увидел первый мой – или его? – рассказ, которому не суждено было быть изданным, что принесло нам немало огорчений.
Мы были честолюбивы.
И приступили к созданию поэмы, которую – это я узнал позже – все-таки издали в местной газете, что лишь подстегнуло самолюбие моего двойника. Бобби нашел себе работу в местном магазинчике готового платья, что, впрочем, считал делом временным, не стоящим особого внимания и усилий. Себя же с прежней самоотверженностью он отдавал тому единственному занятию, которое полагал достойным.
Мне Роберт говорил, что желает славы и достатка, каковой, несомненно, последует за славой, но я знал правду – в его голове тесно было мыслям. Они множились, как мухи на куске мяса, и распирали череп его изнутри, требуя свободы. И Роберт сам ее жаждал для них, а потому выплескивал на бумагу образы, порожденные неуемным его воображением. Он создавал людей столь же просто, как портной создает рубашки, а сапожник – сапоги. Только люди требовали большего.
Его герои питались им, выедая изнутри, и мне виделось, что наступит день, когда от Роберта не останется ничего, кроме этой опустевшей телесной оболочки.
Я оказался прав.
И я сам попробовал сочинять, правда, ничего хорошего из этого не вышло. Я сидел над листом бумаги и пялился в круглое пятно света. Пятно перемещалось от левого верхнего угла к правому, нагревая лист, и я думал о том, вспыхнет он или все-таки нет.
Поняв же, что мое сидение лишено всякого смысла, я написал: «Меня зовут…» И, перечитав два слова, в приступе внезапной ярости скомкал лист.
– Что с тобой, милый? – с деланой заботой поинтересовалась Эстер.
– Ничего, мама.
Я глядел на огонь, но видел лишь ее лицо, такое бледное, утонченное, похожее на римские посмертные маски, но в сотни раз прекраснее.
И тогда я понял, что больше не могу так жить.
Глава 1
Семь дней на неделе
За прошедшую неделю Саломея исследовала дом от крыши до сырого подвала, в котором сохранились пыльные банки с красными помидорами, зелеными огурцами и маринованным болгарским перцем. Банки занимали длинную полку, которая обрывалась у крохотной, в полметра высотой, двери. За дверью находилась еще одна комнатушка, тоже с полками, но другими. На этих обитали бутылки черного стекла и деревянный бочонок с латунным носиком. Пристегнутая к бочке медная кружка покрылась зеленоватым налетом, а вино прокисло.
Были в подвалах и мясные крюки, ныне пустующие. И каменные ячейки для сыров. И ручная мельница, и много всего иного, заброшенного, но интересного.
Интересности Саломея любила.
А вот женщина, нанятая Олегом на хозяйство, явно невзлюбила Саломею. Впрочем, могло статься, что нелюбовь эта распространялась куда дальше Саломеи и затрагивала всех обитателей дома.
Женщину звали Еленой, но была она отнюдь не прекрасна. Рослая, но излишне худая, она тяготела к строгим нарядам унылых цветов, из украшений признавая лишь брошь-камею. Длинные волосы Елена заплетала в косу, которую подвязывала к шее черной полотняной лентой. Лишь руки у Елены были хороши, белокожи, мягки, с аккуратной формы ладонями и пальцами да идеальными ногтями.
Эти руки, по виду не привычные к работе, ловко управлялись и со щеткой из гусиных перьев, и с пылесосом, и с кухонной утварью. Они умели шить и резать. Второе нравилось им куда больше. Саломея видела, как колдовала Елена с ножами: лезвие мелькало в воздухе, сухо постукивая по деревянной доске. Падали луковые колечки идеальной формы и равной толщины.
– А у меня так не получается, – сказала тогда Саломея, еще надеясь разговорить Елену. Но та ничего не ответила.
Зато стоило зайти в подвал, как Елена бросала все дела и устремлялась следом. Она точно боялась, что Саломея вынесет из сырой утробы дома… что? Огурцы прошлогодней закатки? Кислое вино? Зеленую кружку? Или мраморный гнет, которым полагалось давить сыры?
- Проклятие двух Мадонн - Екатерина Лесина - Детектив
- Медальон льва и солнца - Екатерина Лесина - Детектив
- Вечная молодость графини - Екатерина Лесина - Детектив
- Слезы Магдалины - Екатерина Лесина - Детектив
- Магистры черно-белой магии - Наталья Александрова - Детектив