на пользу пошел. Увидел градусник, высунул руку, а я сказала, чтоб тихо, не двигался. Я не хотела на него глядеть, чтоб он не мучился, но он все равно покраснел, говорит: «Я сам». Я, конечно, не послушала, но он очень натужился, пришлось сказать:
«Пабло, ты большой, что ж, так и будем каждый раз?» Ну вот, ослабел, и опять слезы. Я как будто и не вижу, температуру записала, пошла готовить укол. Когда она вернулась, я уже вытер глаза пододеяльником и так на себя злился, все бы отдал, чтоб заговорить, ей сказать, что мне все равно, чепуха, а ничего не могу поделать. «Это не больно, — она говорит и шприц держит. — Это чтоб ты хорошо поспал». Откинула одеяло, я опять покраснел. Она улыбнулась немножко и протерла на бедре ваткой. «Да, не больно», говорю, надо же что-нибудь сказать, а то она смотрит. «Ну вот, — и вынула иголку, и опять протерла ваткой. — Видишь, ничего. Все будет хорошо, Паблито». Укрыла меня и погладила по щеке. Я закрыл глаза, я б лучше умер, умер бы, а она бы гладила меня вот так и плакала.
Никогда я ее не понимал как следует, но на этот раз совсем от рук отбилась. Вообще-то мне все равно, зачем их, женщин, понимать, лишь бы любили. Нервы, всякие штуки — ладно, киска, поцелуй меня, и дело с концом. Да, зеленая еще, не скоро оботрется на этой чертовой работе, сегодня еле живая пришла, полчаса выбивал из нее дурь. Не умеет себя поставить с больными, вот хотя бы та старуха из двадцать второй, я уже думал — она с тех пор научилась, а теперь этот сопляк ее доводит. Мы пили чай у меня часа в два, она вышла сделать укол, возвращается — сама не своя, меня и знать не хочет. Вообще-то ей идет, когда она сердится, дуется, я ее понемножку расшевелил, засмеялась наконец, стала рассказывать, люблю ее ночью раздевать, она чуть-чуть дрожит, будто зябнет. Поздно очень, Марсьяль. Я еще капельку побуду, другой укол в полшестого, эта не придет до шести.
Ты меня прости, дурочку, ну что мне этот сопляк, он теперь как шелковый, а все ж иногда жалко, они такие глупые, важные, если б можно — я бы попросила Суареса, чтоб он меня перевел, на втором этаже тоже двое, оба взрослые, их спросишь, как стул, подсунешь судно, подмоешь, если надо, поговоришь про погоду, про политику, все по-людски, как у людей, Марсьяль, понимаешь, не то что здесь.
Да, конечно, ко всему надо привыкать, сколько я буду убиваться из-за этих сопляков, навык нужен, как там у вас говорится. Ну, конечно, милый, конечно. Это все мамаша, понимаешь, сразу так повернула, не поладили мы с ней, а он гордый, и больно ему, особенно поначалу — он не знал, что к чему, а я хотела градусник поставить, и он на меня так посмотрел, как ты, ну, как мужчина. Я его теперь не могу спросить, надо ли ему по-маленькому, он всю ночь продержался б, если бы я там сидела. Прямо смешно — хотел сказать «да», а не мог, мне надоело, и я велела делать лежа, на спине. Он глаза закрывает, это еще хуже, вот-вот заплачет или обругает меня, и ни того, ни другого не может, маленький он, Марсьяль, а эта дура его забаловала, мальчик, мальчик, одет, как большой, по моде, а все — деточка, мамино золотце. И еще, как на грех, меня к нему приставили, как ты говоришь — электрошок, лучше бы Марию Луису, вроде его мамаши, они б его мыли, брили, а ему хоть что. Да, не везет мне, Марсьяль.
Мне снился французский урок, когда зажглась лампа, я всякий раз сперва вижу ее волосы, наверное, потому, что она наклоняется сюда, как-то даже мне рот защекотало, и пахнет хорошо, и она чуть-чуть улыбается, когда протирает ваткой, она долго терла, потом колола, а я смотрел на ее руку, она так уверенно нажимала, эта желтая жидкость шла и шла, больно мне было. «Нет, не больно». Никогда не сумею сказать: «Не больно. Кора». И «сеньорита» не скажу никогда. Вообще буду мало говорить, а «сеньорита» не скажу, хоть бы просила на коленях. Нет, не болит. Нет, спасибо, мне лучше. Я посплю. Спасибо.
Слава богу, опять порозовел, но еще очень слабенький, еле-еле меня поцеловал, а на тетю Эстер и не смотрел, хоть она и принесла журналы и подарила чудесный галстук, он его дома ждет. Утром сиделка, прекрасная, вежливая, приятно поговорить, сказала, что мальчик проснулся к восьми и выпил молока, кажется, начнут его кормить, надо предупредить Суареса, что он не выносит какао, ах нет, отец уже сказал, они ведь беседовали. Если вам не трудно, сеньора, выйдите на минутку, мы посмотрим, как наш больной. Вы останьтесь, сеньор Моран, это женщин может испугать такая куча бинтов. Ну, посмотрим, мой друг. Здесь больно? Так, иначе и быть не может. А тут вот — больно или просто чувствительно? Ну что ж, все в порядке, дружок. Целых пять минут — болит, не болит, чувствительно, а старик уставился, словно видит мое пузо первый раз. Странное дело, не по себе мне, пока они тут, они убиваются, бедняги, и говорят все не то, особенно мама, хорошо хоть, эта глуховата, ей все нипочем, вроде ждет чаевых. И еще про какао наплели, что я, маленький? Проспал бы пять суток подряд, никого бы не видел, Кору первую, а попрощался б перед самой выпиской. Надо подождать, сеньор Моран, доктор де Луиси говорил вам, что операция была сложней, чем думали, бывают неожиданности. Конечно, такой прекрасный мальчик с этим справится, но вы предупредите сеньору Моран, что неделей не обойдется. А, ну, конечно, конечно, поговорите с директором, это вопрос хозяйственный. Нет, смотри, как не везет, Марсьяль, говорила я вчера — не везет, и вот, его тут долго продержат. Да знаю, что неважно, а все же мог бы и понять, сам видишь, как я с ним развлекаюсь, да и он со мной, бедняга. Не смотри так на меня, что ж — нельзя его и пожалеть? Не смотри на меня!
Никто мне читать не запрещал, а журналы сами падают, хотя мне две главки осталось, ну, и тетины еще все. Лицо горит, жар, наверное, или тут жара, попрошу, чтоб приоткрыли окно или сняли второе одеяло. Вот бы заснуть, хорошо бы, она бы тут сидела, читала, а