Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рубенс прошел сквозь все случайности своей блестящей официальной жизни, не обольстившись ею, не поступившись своим характером и не нарушив существенно своих, домашних привычек. Богатство не избаловало его, почести — тоже. Женщины затрагивали его не больше, чем государи, и мы ничего не знаем, были ли у него явные любовные связи. Наоборот, Рубенса видят всегда дома, в обстановке добропорядочной семейной жизни: с 1609 года по 1626 — со своей первой женой, а после 1630 года — со второй. Он всегда окружен своими многочисленными красивыми детьми и верными друзьями, иными словами — развлечениями, привязанностями и обязанностями, то есть всем тем, что поддерживает душевное равновесие в художнике и помогает нести с легкостью, естественной для исполина, тяжесть ежедневной сверхчеловеческой работы. Все просто в его сложных, приятных или изнуряющих занятиях; все правдиво в этой ничем не омрачаемой среде. Жизнь его вся на виду, вся в ярком дневном свете, как и его картины. Ни тени какой-либо тайны, никакой печали, за исключением искренней скорби первого вдовства. Ничего такого, что вызывало бы подозрения, догадки и давало бы повод для каких-либо предположений. Загадочно в нем лишь одно — тайна непостижимой творческой плодовитости.
«Он находил облегчение, создавая миры», — писали о нем. В этом остроумном определении я мог бы оспаривать лишь одно слово — «облегчение», предполагающее напряжение, тяжесть от избытка, чего нельзя увидеть в здоровом, никогда не знавшем утомления уме. Рубенс творил так, как дерево приносит свои плоды, без усилия, без напряжения. Когда же он обдумывал? Diu noctuque incubando — таков был его латинский девиз. Это значит, что он размышлял прежде, чем писать. Это и видно по эскизам, проектам, наброскам художника. И действительно, импровизация кисти следовала у него непосредственно за импровизацией ума: та же уверенность и та же легкость выражения сказывались как в том, так и в другом случае. Душе его были чужды бури и уныние, муки иллюзии. Если тягость труда и оставляла где-нибудь свои следы, то, во всяком случае, не на лице Рубенса и не на его картинах. Родившись в XVI веке, он принадлежал к той сильной породе мыслителей и людей дела, у которых мысль и действие составляли одно целое. Рубенс был художником так же, как мог быть и воином. Он создавал картины, как вел бы войну, вкладывая в них столько же хладнокровия, сколько страсти, прекрасно рассчитывая, быстро решая, а в остальном полагаясь на верность своего глаза. Он брал вещи такими, как они есть; свои прекрасные способности — такими, какими он их получил; он упражнял их так, как никто, развивал их до предела, дальше которого он ничего уже от них не требовал; а затем со спокойной совестью продолжал свое дело.
Рубенсом написано около полутора тысяч произведений: это самая большая продуктивность, какой когда-либо достигал человек. Пришлось бы сложить воедино жизни нескольких плодовитых художников, чтобы приблизиться к этой цифре. Если же, независимо от количества, учесть всю значительность, размеры и сложность произведений Рубенса, то перед вами предстанет зрелище поистине изумительное, дающее самое высокое представление о человеческих способностях. Его широта и сила духа вызывают преклонение. В этом смысле Рубенс — единственный и, во всяком случае, один из величайших представителей человечества. Надо подняться в нашем искусстве до Рафаэля, Леонардо, Микеланджело, до полубогов, чтобы найти равных ему мастеров, которые в некоторых отношениях были к тому же его учителями.
У Рубенса было все, как говорят, за исключением самых чистых и самых благородных влечений. И действительно, в мире прекрасного можно найти два-три ума, которые ушли дальше, взлетели выше и потому ближе, чем он, увидели божественный свет и вечную истину. Так же и в мире духовных ценностей, в мире чувств, видений и грез есть глубины, куда спускался лишь Рембрандт. Рубенс не проникал туда и даже не подозревал о них. Зато на земле он властвовал, как никто другой. Зрелище жизни — это его область. Его глаз — чудеснейшая из призм, давшая нам великолепные и правдивые представления о свете и о цвете вещей. Драмы, страсти, позы, выражения лиц — словом, весь человек в многообразных проявлениях его жизни — все это проходит через его мозг, принимает там более сильные очертания и более могучие формы, вырастает и хотя, правда, не облагораживается, но зато приобретает какой-то особый героический облик. Рубенс на всем оставляет отпечаток своего ясного характера, своей горячей крови, своей крепкой натуры, поразительной уравновешенности своих нервов и великолепия своих каждодневных зрительных впечатлений. Он неровен и часто не знает меры: ему не хватает вкуса, когда он рисует, но не тогда, когда пишет. Он увлекается и бывает небрежен, но всегда искупает свои ошибки шедеврами, а недостаток внимания, серьезности и вкуса — внезапным проявлением уважения к самому себе, какой-то трогательной старательности и возвышенного вкуса.
Изящество Рубенса — это изящество человека с большим, широким кругозором, и улыбка такого человека восхитительна. Когда Рубенс берется за необычный сюжет, когда проникается глубоким и чистым чувством, когда сердцем его овладевает высокий и искренний порыв, он создает «Причащение св. Франциска Ассизского». И тогда, поднявшись до обобщений чисто морального порядка, художник постигает то, что есть в истине самого прекрасного. И в этом отношении он не уступает в мире никому.
В Рубенсе нашли проявление все свойства прирожденного гения и, прежде всего, самое непреложное из них — непосредственность, неизменная естественность, своего рода бессознательное отношение к себе и безусловное отсутствие критического к себе отношения. Поэтому в работе он никогда не отступает перед еще не решенными или трудно разрешимыми задачами, никогда не приходит в отчаяние от неудачи в работе и никогда не кичится достигнутым. Он не оглядывается назад и не страшится того, что ему предстоит еще сделать: берется за очень трудные задачи и выполняет их. Прервав или временно отложив ту или иную работу, отвлекшись от нее, забыв о ней, Рубенс вновь возвращается к ней после долгого и далекого путешествия с дипломатическими целями, как будто он от нее не отрывался. Ему достаточно одного дня, чтобы создать «Кермессу», тринадцати — для «Поклонения волхвов» Антверпенского музея и, по-видимому, семи-восьми дней — для «Причащения св. Франциска Ассизского», если исходить из того, что ему было заплачено за картину.
Так ли Рубенс любил деньги, как это утверждали? Так ли, как об этом говорили, он был виновен в эксплуатации своих учеников, заставляя их помогать себе? Действительно ли он относился презрительно к искусству, высоко им чтимому, оценивая свои картины по 100 флоринов за день работы? Истина в том, что во времена Рубенса ремесло живописца считалось настоящим ремеслом, и, поскольку к нему относились примерно так же, как к любой другой высокой профессии, произведения этого ремесла выполнялись нисколько не хуже и с тем же чувством благородного самоуважения. Были ученики, были мастера, были корпорации, была мастерская, которая являлась настоящей школой для художников. Ученики были подлинными сотрудниками мастера, и ни они, ни мастера не имели оснований жаловаться на их взаимный обмен уроками и услугами, благодетельный и полезный для тех и для других.
Более чем кто-либо Рубенс имел право придерживаться старых традиций. Как и Рембрандт, он был последним великим главою школы, но гораздо лучше Рембрандта — гений которого не мог быть никому передан — сумел определить многочисленные и незыблемые законы новой эстетики. Рубенс оставил двойное наследство — прекрасный метод обучения и великолепные образцы. Его мастерская с большим блеском, чем любая другая, соблюдает лучшие традиции итальянских школ. Ученики его вызывают зависть других школ, создавая славу своему учителю. Вы видите его всегда окруженным целым сонмом оригинальных умов, больших талантов. Он относится к ним с отеческой властью, полной нежности, заботливости и величия.
Тяжелой старости Рубенс не знал — ни тяжких недугов, ни одряхления. Последняя подписанная им картина — «Распятие св. Петра» — одна из лучших. Но продать ее он уже не успел. Художник говорит о ней в письме от 1638 года как об очень любимой работе, которой он увлечен и над которой хотел бы поработать не спеша. Но не успел он осознать, предупрежденный небольшим недомоганием, что силам его положен предел, как скоропостижно умер на шестьдесят четвертом году, оставив своим сыновьям вместе с очень богатым наследством самую прочную славу, какой никогда, по крайней мере во Фландрии, не мог добиться ни один мыслитель плодами своего ума.
Такова была эта примерная жизнь, и я хотел бы видеть ее описание, выполненное человеком больших знаний и благородного сердца во славу нашего искусства и в вечное назидание тем, кто в нем подвизается. Этот труд следовало бы писать здесь, если только это возможно и если бы кто-нибудь сумел это сделать, на могиле, перед «Св. Георгием». Имея перед глазами то, что уходит от нас, и то, что остается, то, что умирает, и то, что пребывает нетленным, мы с большим основанием, уверенностью и уважением взвесили бы то, что есть в жизни великого человека и в его произведениях не только преходящего и бренного, но и действительно бессмертного!