Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да вы сшибаетесь, я вам говорю, – сказал Данилов, но адрес взял и телеграмму послал.
Еще был в вагоне Колька.
В истории болезни он назывался солидно: Николай Николаевич. Но весь вагон звал его Колькой и говорил ему «ты».
Было ему восемнадцать лет, он пошел на войну добровольцем, отличился под Вязьмой, был ранен, вылечился, опять попал на фронт, отличился под Орлом, был ранен и теперь ехал в дальний тыл для основательного лечения.
У него было уже два ордена, и третий ему предстояло получить. Он говорил об этих орденах с доверчивым восторгом, уверенный, что все разделяют этот восторг и смотрят на него, Кольку, с неизменным доброжелательством.
– Колька ты, Колька, – говорил толстый капитан в гипсовом корсете, к концу войны у тебя будет полный набор всех орденов. Лопай малину.
Колька ел малину и облизывал пальцы. Крамин делился с ним своим сахаром, потому что Кольке дневной нормы не хватало.
Какие подвиги он совершил, он никак не мог рассказать толково. Бежал, стрелял. Полз, стрелял. Сидел, стрелял. В тактике он разбирался слабо. Хорошо усваивал только свою прямую функцию и хорошо выполнял ее, так выходило по его рассказам и его орденам. Капитан, внимательно слушавший его, сказал:
– Видать, командир у тебя был хорош, без командира ты, брат, ни черта бы не отличился.
Колька был из Воронежской области. Три года назад кончил семилетку, работал в колхозе бригадиром молодежной бригады. Крамин спросил его, почему он пошел добровольцем, не дождавшись, пока его призовут. Колька ответил:
– А они хотят колхозы порушить и землю помещикам отдать.
Он сказал это просто, без надрыва, как говорят о бешеной собаке, что она бешеная.
Немцы, по словам Кольки, не страшные, бояться их нечего.
– Они на испуг нас хотели взять – чем? – мотоциклетками. Сядут триста человек на мотоциклетки и лупят по шоссе. Триста, а то четыреста… Тарахтят, треск, дым, – и прямо на тебя. Который послабже, тот пугается. А что тут страшного – мотоциклетки? Я до войны мечтал купить.
– А теперь? – спросил капитан. – Не мечтаешь?
– Ну! – сказал Колька. – Теперь я себе мотоциклет задаром добуду.
У него было чистое детское лицо, которого еще не коснулась бритва. Единственный во всем вагоне он стеснялся перед женщинами своей наготы, своей немощи. С задумчивым недоумением останавливались его голубые глаза на Лене.
Он был застенчив и в то же время не мог не говорить о себе и говорил, не боясь, что взрослые мужчины посмеются над ним.
– Самый страшный был момент, – рассказывал он, – когда меня ранили в первый раз. С непривычки от страху даже затошнило, думал – помру.
– Смерти испугался, значит?
– Нет! – ответил Колька. – Мне обидно стало, что я помираю, не повидавши еще ничего в жизни. Не повидавши, – повторил он, строго и требовательно глядя перед собой.
Он был ранен разрывной пулей в обе ноги. В госпитале у него начиналась газовая гангрена, но могучий организм пришел на помощь медицине, и заражение было побеждено. Теперь Колька считал себя здоровым. Он сам, при помощи санитарки, ходил на перевязки. Любил сидеть в шезлонге, положив на колени большие мальчишеские руки. Поза его была полна недетской уверенности и достоинства. «Я кое-что сделал и еще сделаю, будьте покойны», – говорила вся его фигура и губастое, голубоглазое открытое лицо.
Доктор Белов любил приходить в одиннадцатый вагон и слушать Колькины рассказы. Нет, конечно, Игорь не такой, совсем не такой. И лицо другое, и характер. «Игорь – тепличное растение, а Колька ясен, чист и свеж, как полевой цветок», – думал доктор. Но Игорь был такой же мальчишка, как Колька, даже еще моложе; и доктору было приятно смотреть на Кольку.
Данилов в неловко натянутом на саженные плечи белом халате сидел около Глушкова и пересказывал сегодняшнюю сводку. Выйдя на середину вагона, Данилов носком сапога стал чертить по половику карту Черного моря и крымских берегов; немцы рвались к Крыму.
– Трудно сказать, конечно, как будет, – сказал Данилов, – но, во всяком случае, на Севастополе он себе сломает не один зуб.
Он – это был фриц, немец, Гитлер, фашист, враг.
– Да, Севастополь получит от истории второй орден, – сказал капитан в корсете.
Заговорили о Москве, Ленинграде, оказавших немцам неслыханное сопротивление.
Данилов, говоря, все время обращался к Глушкову, словно приглашая его принять участие в разговоре.
И Глушков разжал стиснутые зубы, чтобы сказать вяло:
– Здорово обороняются наши города.
– Немец выдыхается, – сказал капитан, – факт.
– Я все жду, – сказал с верхней койки бледный красивый горбоносый грузин, раненный в голову, – где он споткнется. Я по географическому атласу гадал, откуда мы пойдем его гнать. – Он говорил с мягким акцентом и, договорив, сам засмеялся над своим гаданьем.
– Атлас для гаданья не годится, – сказал капитан. – А вот я видел в Пензе одну гадалку – поразительно предсказывает.
Тут же все засмеялись. Данилов собрался уходить. По утрам после завтрака он обходил вагоны и сообщал сводку. Перед уходом он крепко положил руку на плечо Глушкову.
– Бодрее, товарищ лейтенант, – сказал он так, чтобы только Глушков его услышал. – Бодрее. Есть надо, спать надо, жить надо.
Глушков взвел на него недоверчивые глаза.
– С двумя ногами жить весело, – сказал он громко.
– Безусловно, веселее, чем с одной, – сказал Данилов. – Никто не спорит. Но прикиньте: где вы побывали, там многие сложили головы. А у вас голова – спасибо, цела. Протезы делают нынче великолепные, ампутация у вас мировая, ходить будете легко. Надо считать, что вам повезло.
– Чем жить калекой, – сказал Глушков, – лучше умереть.
– Неправда, – спокойно и отчетливо сказал вдруг Крамин.
Он снял очки и подышал на стекло. Все замолчали – его любили слушать.
– Комиссар прав, – продолжал Крамин, аккуратно протирая стекла краем простыни. – То, что произошло с вами, редкая удача. Вы шли умереть (он рассматривал очки на свет)… и вы остались жить. То есть вы получили жизнь вторично. Придумайте что-нибудь равноценное этому подарку.
Он замолчал. Все ждали, что он будет продолжать.
Наконец капитан спросил:
– Милый человек, – хочу до конца понять вашу мысль, – а себя вы тоже считаете удачником?
– Несомненно, – отвечал Крамин.
Данилов ушел. Все замолкли, утомленные разговором. Вагон притих.
– Вот вы спрашивали Кольку, – отрывисто и неприязненно сказал Глушков, обращаясь наверх, к Крамину, – почему он пошел добровольцем. А вы как пошли на войну?
Крамин свесил с койки голову и заглянул вниз, на Глушкова.
– Извините, – сказал Глушков вызывающе. – Я вижу, что вы человек уже не особенно молодой и для войны не очень приспособленный. Специальность у вас, сразу видно, какая-нибудь ученая… Почему вы пошли? Чтобы порисоваться?
– Я состоятельный человек, видите ли, – сказал Крамин, возвращаясь к книге. – Я ходил защищать мое богатство.
Лена, проходя мимо койки Глушкова, заметила, что он плачет. Его спина и затылок дрожали не в такт толчкам поезда, а своей отдельной дрожью. Плечи судорожно поднялись и опустились…
– Саша! – шепотом позвала Лена, наклонясь к нему. – Саша, что ты!
Он глубже зарывал голову в подушку, стыдясь и в то же время радуясь, что кто-то подошел, пожалел… Она гладила обеими руками его стриженую голову.
– Саша, ну ничего, ничего…
Он повернулся к ней мокрым горячим лицом.
– Они думают… что я трус!
– Сашенька, что ты. Никто не думает, что ты выдумал, ну успокойся…
– Я же… совсем другое. Мне – море, я – что на море уже не вернусь, вы не понимаете!
– Тише, тише. Ну, успокойся. Ну, выпей водички. Ничего, ничего…
Он глотнул из кружки.
– Черт, – сказал он. – Нервы разыгрались…
– Нервы, нервы. Окрепнешь, отдохнешь, наладишь свою жизнь пройдет…
Но он никак не мог сдержать слезы, отвернулся, укрылся с головой…
Комиссар говорит: радуйся, что голова цела, а без ноги проживешь. Этот паралитик наверху говорит: второе рождение. И никто не понимает, что ему больше никогда не попасть на корабль.
В глазах его поднялась, как живая, высокая волна: одна стена ее была темно-зеленая и гладкая, как стекло, а другая морщилась мелкими живыми складочками; гребень на ее вершине вскипал и завивался. От нее пахнуло прохладой, солью, простором, от которого замирает сердце…
Шел обычный, осточертевший обход: доктор, фельдшер, сестра… Глушков слышал знакомые проклятые слова и скрипел зубами.
– Э, голубчик, вы потеете! – сказал доктор Белов капитану и потрогал его корсет.
На корсете проступало свежее пятно гноя.
– Потею, доктор, – отвечал капитан, – потею, что ты скажешь. Но самочувствие – идеальное.
– Не пришлось бы прорубать вам форточку, – сказал озабоченно доктор.
Высокая волна уходила в синюю волю, играя с ветром, сверкая под солнцем. И не было ей никакого дела до человеческих битв и слез.
- Временно исполняющий - Вадим Данилов - О войне
- Плещут холодные волны - Василь Кучер - О войне
- Дни и ночи - Константин Симонов - О войне
- Над Москвою небо чистое - Геннадий Семенихин - О войне
- Гауптвахта - Владимир Полуботко - О войне