– сонливость всегда вызывала озноб. Однако настенные часы в гостиной показывали еще только половину шестого утра. Это значило, что Авдотья придет лишь через полчаса, а то и позже.
Начальник почты сам согрел ковшик на керосинке, умылся теплой водой, а затем вернулся за стол, прихлебывая кипяток из чашки – чтобы кровь согрелась и побежала быстрее. На светло-зеленой вязаной скатерти были разложены письма Аглаи Афанасьевны. Феликс Янович с удовлетворением еще раз пробежал их глазами. Теперь несколько обстоятельств были ему совершенно очевидны. Как и дальнейшие шаги.
Он потянулся всем телом, разминая суставы.
Всю ночь Колбовский читал письма покойной. В другое время он счел бы это непозволительной беспардонностью по отношению к памяти Аглаи Афанасьевны. Но Феликс Янович не мог допустить, чтобы пострадал невинный, да еще такой беззлобный человек как Егор Бурляк. Мысль о том, что мир, задуманный если и не Богом, то другим вселенским разумом, искажается ложью, причиняла почти физически ощущаемую боль. Смирятся с ней было также невыносимо, как смотреть на прекрасную картину, которую на твоих глазах вандал кромсает ножом, или слушать чудесную мелодию, исполнитель которой безбожно фальшивит. Или смотреть, как взрослый бьет беспомощного ребенка…
Феликс Янович закрыл глаза, словно мог таким образом отгородиться от множества воспоминаний, терзавших его уже не первое десятилетие. Слишком много несправедливости, слишком много искажений, слишком много лжи. Он не тешил себя надеждой на то, что у него получится сделать этот мир чуть чище, а людей – честнее. Но Колбовский мог сделать так, чтобы хотя бы иногда не страдали безвинные. Хотя бы иногда..
Ради этого можно было нарушить интимное уединение чужой души, которая пряталась между строк.
История последних лет Аглаи Афанасьевны заново разворачивалась перед ним в этих письмах. Рукавишникова, действительно, списывалась с редакторами всех известных литературных журналов Москвы и Санкт-Петербурга. И её язык в этих письмах ничем не напоминал речь простоватой старой девы, которая с придыханием говорит о любимых поэтах. Аглая Афанасьевна явно имела отличный вкус и была в курсе всех литературных новинок. На ее полках стояли прочитанные от корки до корки все литературные новинки последних лет. Феликс Янович был вынужден признать, что его круг чтения менее широк, чем у Аглаи Афанасьевны. А также то, что на бумаге изъяснялась она куда легче и свободнее, чем в устных разговорах. Почерк ее был округлый, украшенный мягкими завитками, ажурный с оригинально написанными буквами, хаотичный и неровный, но легкий. Строчки украшали воздушные петли вверху и внизу.
Почерк несколько менялся лишь в личной переписке с Муравьевым. Но самым удивительным было то, что пробелов в этой долгой беседе присутствовало куда больше, чем можно было ожидать. Перерывы между письмами иногда составляли несколько недель, хотя Аглая Афанасьевна упоминала о том, насколько регулярно они с Муравьевым писали друг другу. Да и в самих посланиях часто встречались отсылки к предыдущим письмам, которые в этой коллекции отсутствовали.
А еще в одном из писем он обнаружил свежие стихи Муравьева, которые странно взволновали его. Аглая Афанасьевна писала, что все чаще вспоминает строки, которые явно оказались пророческими:
…Бродя по комнатам унылым,
воображением унестись
туда, где слышен голос милый.
По залу светлому пройтись,
где ты читаешь в тишине
стихи безвестного поэта…
Так ясно все увидеть это!
И от мечты очнуться вдруг,
когда почтарь, в окно ударив,
рукою дружеской доставит
твое посланье, милый друг.
Колбовский хорошо помнил эти строки. Он видел их написанными рукой Муравьева в альбоме госпожи Чусовой – после поэтического вечера. Но, судя по всему, стихотворение было написано еще накануне приезда поэта в Коломну. Если вдуматься, ничего особенно удивительного в этом не было – поэт решил впервые прочесть его здесь, в городе своей возлюбленной. Но к чему было говорит, что оно только что написано? Чтобы польстить коломенской публике? Продемонстрировать стремительность своего таланта? Ясного ответа пока не находилось.
Несмотря на бессонную ночь, Колбовский впервые за долгое время чувствовал если не успокоение, то некоторую внутреннюю собранность. Чутье подсказывало, что он ухватил за хвост очень важную ниточку, и теперь главное – не выпустить ее из пальцев.
Едва дождавшись окончания службы, начальник почты поспешил к Кутилину. Тот планировал сегодня провести повторный допрос Муравьева и очную ставку с Бурляком. Присутствовать на допросе Феликс Янович права не имел, особенно сейчас, когда каждый его шаг был под наблюдением Конева. Однако еще утром Колбовский успел отправить до судебного следователя Тимоху с запиской, где обозначил те вопросы, которые стоило задать жениху злосчастной Рукавишниковой.
Колбовский дожидался Кутилина в том самом трактире, где они имели обыкновение обедать вместе. Судебный следователь пришел раздраженный – дела, очевидно, не клеились.
– И что вам дался этот поэт? – буркнул Кутилин вместо приветствия, опускаясь за стол.
Подошел половой, услужливо поклонился.
– Чего изволите-с?
Кутилин помотал головой и, вдруг, сказал.
– А ничего не хочу! Пойдемте-ка лучше на воздух!
Феликс Янович удивился, но возражать не стал. Тем более, вечер стоял такой же чудный как накануне. Казалось, в такую погоду только самый черствый грешник может не понимать, что такое – благодать. Колбовскому же было совершенно очевидно – вот она эта благодать, разливается в воздухе смесью цветочных ароматов и теплого ветра с реки, все еще свежего, без примесей духа гниющих водорослей, которым начинает нести ближе к середине лета.
Но Петр Осипович, похоже, так не считал. Пока они шли в сторону Москвы-реки, судебный следователь держал губы плотно сомкнутыми, и лишь несколько раз обернулся.
– Думаете, Конев своих приставил? Следить за нами?
– Не думаю, а знаю. Видел уже, – процедил Кутилин. – А все эти ваши идейки!
– Расскажите уже, что ответил Муравьев по поводу писем, – не выдержал Колбовский.
– А ничего! – Кутилин пожал плечами. – Я его прижал – мол, знаем, вы что-то скрываете. Проверили переписку вашу с невестой. И части писем не хватает. Хотя она как барышня аккуратная хранила все. Где, говорю, пропавшие письма? И что в них было?
– А он?!
– А он и глазом не моргнул. Пожал плечами и сказал, что не понимает, о чем речь. Мол, переписку невесты не проверял, в шкапу у нее не рылся. Может, сожгла она какие-то письма, а, может, потеряла. И ведь не возразишь!
– Как же не возразишь! – Колбовской едва ли не подпрыгнул от возмущения. – Вы же помните Аглаю Афанасьевну? Ну, сами посудите! Она своими письмами дорожила куда больше, чем побрякушками! У нее все конверты аккуратно, листочек к листочку. Все в шкафу сложено в стопочки, пронумеровано. Вся переписка за годы! И с чего бы она несколько писем от жениха стала выбрасывать или сжигать?!
– Вы, Феликс Янович, женщин совсем не знаете, – рассудительно возразил Кутилин. – Поверьте, женская логика иногда не поддается разуму. Может, они в этих письмах ссорились? И опосля девица решила от них избавиться, чтобы