Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встаю, одеваюсь в самое ветхое платье, беру несколько хороших книг, несколько изречений прекрасных, сальные галльские сказки, апофегмы римские, “Золотые слова” Катона, “Les fees”, “Шутки” Буше да “Новый Плутарх” Жиля Коррозэ; кладу их в карман вместе со свечкой и краюхой хлеба; отпускаю подмастерья, запираю все двери и храбро отправляюсь в свой малый вертоград, лежащий на склоне холма вне города. Жилище неприхотливо. Лачужка. Угол для склада вручья, тюфяк соломенный да пробитый стул. Сожгут ее – не беда.
Не успел я прийти, как уже щелкал зубами, что ворона клювом. Меня трясла огневица, ломило в боку, желудок был точно выворочен… Что же тогда я сделал, добрые люди? О чем поведаю вам? О дивных ли поступках, о великодушии, достойном Рима, о стойкости перед судьбой вражеской и болью внутренней?… Добрые люди, я был один, никто не видел меня. Поверьте, я и не пытался перед стеной разыгрывать Регула Римского! Упал я ничком на солому и давай выть! Неужто ничего не расслышали? Голос мой был очень ясен. Он дошел бы до самой луны.
– Ах, Господи! – хныкал я. – Ну можно ли так мучить кроткого человека, который не причинил тебе никакого зла?… Ох! голова моя! Ох! бока! Как тяжело умирать во цвете лет! Горе мне, горе! Ужель непременно ты хочешь так скоро видеть меня? Ох – спина!… Конечно, я был бы рад – польщен то есть – тебя посетить, но, раз встреча наша все равно неизбежна, к чему эта гонка? Ох, селезенка!… Повременим. Господи, я только бедный червячок. Если уж выхода нет, – да святится воля твоя. Видишь, как кроток, покорен я… Мерзавец! Уберешься ли ты отсюда? Долго ли будет зверь этот грызть меня в бок?
Поорав хорошенько, я не то чтоб унял боль, но растратил все свое жалобное красноречие. Я подумал: “Пустое. Или нет у него ушей, или он слушать не хочет. Коль правда, что я – его образ, он поступит по-своему, напрасно вою я. Пощадим легкие. Жизни осталось-то, может быть, на часок или на два, что же безрассудно тратить ее! Будем наслаждаться тем, что еще не ушло, этим добрым, старым телом, с которым придется расстаться (эх, дружище, не хочу, а надо!). Умираешь раз. Удовлетворим хотя бы любопытство свое. Посмотрим-ка, каким способом из шкуры вылезают. Когда я ребенок был, умел я лучше всех выделывать из сучьев ивовых чудесные свистелки. Рукояткой ножа я бил по коре, пока она не растрескивалась. Мне думается, что Тот, который смотрит на меня с неба, тешится точно так же моим телом. Бей! тресну ли? Ай, удар был хорош! И не стыдно ему, пожилому такому, находить прелесть в мальчишеской забаве! Стой, Персик, не сдавайся, и, пока еще держится кора, понаблюдаем, запишем, что под ней происходит. Рассмотрим бочку свою, вспеним мысли, изучим, продумаем, упьемся соками, что в поджелудочной железе нашей переливаются, вращаются, вздорно ссорятся; просмакуем эти боли острые, взвесим, ощупаем кишки свои да почки…” [Тут мы позволим себе пропустить несколько строк. Рассказчик не избавляет нас ни от одной подробности касательно состояния его внутренностей; внимание, с которым он к ним относится, заставляет его распространяться о предметах, не особенно приятных на запах. Добавим, что физиологические познания его, которыми он, видимо, гордится, порой несколько сомнительны. (Примеч. автора.)]
Так, созерцаю себя. Порою же прерываю исследования, чтобы реветь. Ночь тянулась бесконечно. Зажигаю свечку, втыкаю ее в горлышко старой бутылки (нежно пахнет она смородиной, но далече наливка: образ того, чем предполагал я стать в ближайшем будущем! Тело ушло, оставался только дух). Извиваясь на соломенном своем тюфяке, я пытался читать. Возвышенные апофегмы римлян не имели никакого успеха. К черту этих бахвалов! “Не всяк создан для того, чтобы в Рим попасть”. Ненавижу глупую гордость. Желаю я посетовать всласть, коли резь у меня в животе… Но когда затихает она, коль могу, хочу я смеяться. И я смеялся. Вы не поверите? Да, хоть страдало тело мое, как зерно под жерновом, хоть зуб на зуб не попадал, – раскрыв наугад книгу “Шуток” доброго этого Буше, я нашел в ней одну такую крупную, хрустящую и золотистую… шут его побери! – что я захлебнулся от хохота. Я говорил себе:
– Вот дурень! Эй, перестань. Тебе же будет хуже.
И что ж: посмеюсь, а после повою, повою, опять засмеюсь. И мычу я, и ржу я… Чума и та хохотала. Ах! мой бедный мальчишечка, стону-то, смеху-то!…
Когда забрезжило утро, я уже годился в покойники. Не мог я стоять. Ползком дотащился я до единственного оконца. Выходило оно на дорогу. Дождавшись прохожего, его я окликнул слабым, надтреснутым голосом. Нужды не было слышать, чтобы понять. Он увидел меня и, крестясь, пустился бежать. Через четверть часа уже стояло – какая честь! – двое стражников перед домом моим; и запрещено мне было переступать порог оного. Увы! я и не пытался. Только просил я их послать в Дорнси за старым другом моим, нотариусом Ерником, дабы составить завещанье. Но они так трусили, что страшило их самое дуновенье голоса моего; и мне кажется, честное слово, что из боязни чумы они затыкали себе уши. Наконец поленичек-подкидыш, пастушок при гусях (доброе сердечко!), который меня полюбил после того, как я его однажды поймал, когда он поклевывал вишни в саду моем, и сказал ему: “Дрозденек, сорви-ка заодно и для меня”, – пастушок подкрался к окну, подслушал и воскликнул:
– Господин Персик, я побегу!
…Что произошло потом, очень мне было бы трудно вам рассказать. Знаю только, что в продолженье долгих часов я в бреду валялся на соломе, язык высунув, как теленок. Хлопанье бича, звон бубенцов на дороге, могучий знакомый голос… Ну, думаю, приехал Ерник… Стараюсь приподняться. Ах! жизнь моя тяжкая! Мне казалось, что несу я святого Мартына на затылке и черта на заду. Говорю себе: “Когда бы в придачу были еще скалы Басвильские, все равно надо тебе встать…” Мне хотелось, видите ли, узаконить (ночью-то я успел многое передумать) некоторые намеренья, сделать в пользу Марфы и Глаши оговорку в завещанье, которую не могли бы оспаривать мои четыре сына. Я взвалил на подоконник голову свою; весила она не меньше нашего огромного городского колокола, падала вправо, влево… Увидел я на дороге двух милых толстяков, которые глаза таращили с выраженьем ужаса. То были Антон Ерник и поп Шумила. Верные мои друзья примчались во весь дух, чтоб успеть застать меня в живых. Должен заметить, что, когда увидели они меня, пыл их остыл. Они оба шагнули назад (верно, для того, чтобы лучше судить о картине). И проклятый этот Шумила, в виде утешенья, повторял:
– Господи, как ты гадок! Ах! мой бедный друг! Ты гадок, гадок… Гадок, как сало желтое…
Я же сказал (запах здоровья их ободрял телесные мои чувства):
– Что же вы не войдете? Вам, должно быть, жарко.
– Нет, спасибо, нет, спасибо! – воскликнули они в один голос. – Очень нам здесь хорошо.
Ускорив отступленье, остановились они под прикрытьем повозки; Ерник для вида тряс удила ослика своего, который и так изнемог.
– Как поживаешь? – спросил Шумила, привыкший беседовать с умирающими.
– Эх, мой друг, кто болен, тот не спокоен, – отвечал я, головой качая.
– Как мало мы стоим! Вот, Николка-бедняга, что тебе я всегда говорил? Бог всемогущ. А мы только дым, навоз. Сегодня пляшу, а завтра – в гробу. Сегодня в цветах, а завтра в слезах. Ты не хотел мне верить, все шуткой казалось тебе. Было сладко, дошел до осадка. Что ж, Персик, не горюй. Бог отзывает тебя. Ах, что за честь, мой сын! Но надо для этого быть прилично одетым. Давай, душу вымою. Приготовься, грешник.
Я в ответ:
– Сейчас. Еще есть время, поп.
– Несчастный! Перевозчик не ждет.
– Ничего, я пойду пешком.
Он рукой замахал:
– Персик, дружок, братец! Ах! Ты явно еще прикован к сомнительным благам земли. Что же в ней такого хорошего? Все-то в ней суета сует, бедствие, ложь, лукавство, коварство, глупость, кривда, боль, увяданье. Что мы тут делаем?
– Ты меня приводишь в отчаянье, – говорю, – я не в силах оставить тебя здесь.
– Мы увидимся там.
– Да почему же не пойти вместе? Ну, ладно, – прохожу вперед. За мной, честные люди!
Они притворились, что не слышат. Шумила возвысил голос:
– Время тает. Персик, и ты таешь вместе с ним. Лукавый, некошный подстерегает тебя. Неужели ты хочешь, чтобы жадный зверь схапал твою измызганную душу? Не упрямься, Николка, покайся, приготовься, сделай это, мой мальчик, сделай это ради меня, куманек.
– Я это сделаю, – говорю, – сделаю ради тебя, ради себя и ради Него. Боже меня упаси отнестись ко всем вам без должного вниманья! Но, пожалуйста, я хочу сперва два слова сказать господину нотариусу.
– Потом скажешь.
– Никаких. В первую голову – Ерник.
– И не стыдно тебе. Персик, ставить Вечного после маклера?
– Вечный может подождать или пойти погулять, если хочет: я с ним все равно встречусь. Но земное меня покидает. Вежливость требует, чтобы я посетил на прощанье того, кто принял меня, прежде нежели идти в гости к тому, кто меня примет… может быть.
- Собрание сочинений в четырех томах. Том 3 - Герман Гессе - Классическая проза
- Приятели - Жюль Ромэн - Классическая проза
- Летняя гроза - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Наташа - Владимир Набоков - Классическая проза