– Конечно, с каждым можно найти общий язык и даже убить время, – продолжает он. – Но, будет ли это общение справедливым? Ты сделаешь все, чтобы понять этого каждого и будешь говорить на его языке, но достойно ли это для тебя? Болтать, чтобы провести время о чем угодно... Ах, увольте! Это даже не альтруизм, а глупость.
У меня вырывается невольный вздох. Я готов откланяться, сказав, что не хочу толкать его на глупость и бесплодное времяпрепровождение. Я чувствую себя униженным. И не могу доискаться причины этого щемящего чувства. Я опять унижен мимолетной фразой малознакомого человека.
– Сядьте, – говорит он, – однако, какая чувствительность... Разве я стал бы говорить, если бы не рассчитывал на понимание?
– Вы мне льстите, – мрачно отвечаю я, – я ничем не заслужил вашего доверия. Я просто молчал – а вы говорили.
– Вы поняли меня (я видел по вашим глазам) и это задело вас. Значит ли это, что я прав? И не оказывались ли вы в подобной ситуации? Знаю, оказывались. И что же, ваш собеседник трещал без умолку, а вы лишь кивали головой, даже не вдумываясь в его слова. И на настойчивые вопросы отвечали что-то автоматически. Почему? Потому, что нечего было сказать? Потому, что предмет разговора был слишком сложным?
– Потому, что мне было скучно, – рявкаю я, – потому, что пятьсот раз пережеванная тема неинтересна. Потому, что это всегда только их проблемы, а я на них плевать хотел!
– Но вы все понимали? Не оставалось ли при этом каких-то загадочных мест, непонятных вам?
– Если бы... – со стоном отвечаю я. – Да я бы полжизни отдал за какую-нибудь загадочную фразу, которая удержала бы мое внимание.
Но я все понимал. Еще бы. Чёрта мне в этом понимании! В разговоре должна работать мысль, а не язык.
– Язык – тоже не последнее средство для передачи мысли, – ехидничает он. – Но почему вы верили сказанному слову? Вы ведь верили?
– Верил, – признаюсь я. – Верил, что пишу неправильно, неинтересно, плохо. Бросал писать. Бросал все. Ненавидел их, но не мог не верить.
Он странно смотрит на меня:
– А вы не думали, почему это они так говорят? Потому, что это, действительно, плохо или есть какие-то другие причины, не имеющие ни к вам, ни к вашей писанине никакого отношения? А ваше дело – издаться и посмотреть, что из этого выйдет. А потом уже решать провальная вещь или нет. Не перечитывая. Слышащий услышит. Дурак назовет дураком – ну и пусть, какое мне до него дело. А тот, кто умнее поправит или промолчит, мысленно продолжая разговор, споря или соглашаясь.
– А художественная ценность? – не выдерживаю я. – Кто определит, имеет ли вещь художественную ценность?
– Вы и замахнулись! Время решит, но это будет позже.
– И все?
– А вы бы хотели сейчас и сразу? Могу утешить только одним – графоманы не сомневаются. Если вас посещают сомнения – это уже некое рациональное зерно в вашей работе. А насчет оценок... Что ж приведу два примера из личной, так сказать, практики. Как я уже говорил, у меня есть жена. В высшей степени достойная женщина. Может быть, даже один из лучших экземпляров своего племени. И рассуждает так разумно. У нее много друзей и все ее любят. За советом приходят. А как она за всех переживает. Ночь не спит если там у господина Х вскочил прыщ на лысине, или господина У покинула жена. Все уже по домам разошлись, а она все переживает. Удивительная женщина! Я часто говорю ей: «Киса, прочти-ка мои новые стишки. Ну, что скажешь?» «О-о-о! – ответит она, едва взглянув на листок, – прекрасно, дорогой!» И всегда так «прекрасно, дорогой». Еще бы, ведь нет у меня на лысине прыща (у меня и лысины-то нет), и жена меня не бросила – вот она, рядом сидит. Значит, все в порядке и стихи прекрасны. Это ли не определении художественной ценности? Вот, когда бы я попал в разряд несчастных... Удивительная женщина! – он кривится словно от зубной боли. – Словом, как оценщиком ею можно свободно пренебречь.
Но у меня есть еще и друг (я не завожу косой десяток друзей, мне и одного хватает). Мне очень повезло, что у меня есть еще и друг. Очень хороший человек. Но у него есть маленький изъян. О, совсем малюсенький – он физик. А, поскольку, физика всегда согласовалась только с сухими фактами и вечно отрицала всяческие заблуждения, он по инерции и отрицает все. То есть абсолютно все. Любая моя, даже ничего не значащая фраза для него – сигнал. Он садиться на своего конька и начинает разбивать наголову каждое слово и успокаивается только тогда, когда ему нальют выпить. Однажды он два дня мучил меня безумными рассуждениями о спектре, прочитав в одном из моих рассказов «сине-оранжевая шевелюра», и доказал, в конце-концов, что шевелюра была темнозеленой. Я вынужден был согласиться с ним, чтобы отдохнуть в тишине. Конечно, без оппонента в разговоре скучно, но когда это превращается в самоцель... Это не утоляет голод, как не заменит настоящий табак бумага, пропитанная никотином. Однажды он спросил: В чем смысл любования луной? «Но почему же не получить удовольствие от созерцания красивого явления», – ответил я. «Чушь, – мгновенно отреагировал он, – это не рационально потому, что нельзя использовать практически».
– Можно, – отвечаю я. – Можно написать картину или стихи. Можно вспомнить то, что уже написано кем-то другим.
– Вот-вот. Все это нерационально. Так... поэзия... «Можно и вспомнить, – ответил он, – только зачем?» Что я мог ответить? Я замолчал и предоставил ему браниться. Что он и сделал с наслаждением.
И вот я сижу здесь перед вами и анализирую печаль, как понятие абстрактное. Да, я одинок, но не в общепринятом смысле. Когда я закрываю глаза, то вижу иные места – японские домики с бумажными окнами, цветущие хризантемы... И это мой дом. Или старинные улицы европейского города – и это мой дом. И тогда возникает печаль, как воспоминание о непрожитом. Я спорю с Кондильяком или Гегелем или слушаю стихи Серебряного века в исполнении авторов. Открываю глаза – и возникает печаль, потому что не с кем поделиться этим счастьем. Это мое убежище, но это моя тюрьма. Одиночная камера с круглым окном, в которое видны прошлое, будущее, связь вещей и смысл существования. И вновь приходит печаль. И некому ее разделить со мной. А в ваших глазах тот же голод, и я могу точно сказать, что он никогда не будет утолен. «Печаль многосложна».
– «И многострадальность человеческая необъятна».
– Ой! – восклицает он. – Выпьем за автора этих слов, показавшего миру все грани печали.
– За автора, – эхом отзываюсь я и обнаруживаю перед собой невесть откуда взявшееся пиво. (Может, это официант перепутал заказ?)
Раздается грохот и шум – бармену удалось наладить систему и он празднует это какой-то особенно громкой музыкой, что вызывает одобрение посетителей. Я хочу вновь вернуться к прерванному разговору, но мой незнакомец исчез. И я замечаю, что та объективная реальность, за которую я пытаюсь ухватиться, дрожит и расплывается и образует дыры, сквозь которые видно иное.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});