Пока же предстояло идти запорожской степью – с бугра на бугор, с бугра на бугор.
К полудню ветер погнал по небу стадо черных волов, вдали начало погромыхивать, вспыхнули ветки молний, нежданно пошел свирепый дождь. Градины величиной с куриное яйцо, казалось, метили каждому в темя. Все укрылись под мажи, втянули туда и воловьи головы, пережидая напасть.
Гроза исчезла так же быстро, как и возникла.
И снова на безоблачном, лысом небе засветило солнце, еще невыносимей стала спека. Лицо чувствовало веяние жаркой юги, к воздуху примешался дымок где-то горящего сена, а раскаленная земля делала жар застойным.
Степь с трудом дышала, и было чудно, что в этом мертвом пекле летают стрекозы, скачут кузнечики.
Солнце едва брело в небе. Волы, разомлев, через силу плелись, кося ногами.
– Цоб-цобе!
Только Петро не унывал, кричал сомлевшему Лучке Стрыгину:
– Хошь и со спотычкой, а бреде-е-ем!
Тяжкие думы завладели Евсеем.
«Чужих волов гоняю по шляхам, а сам не лучше вола в ярме. Нанялся, как продался», – думал он.
Складывалась горестная песня. Евсей не пел ее – петь не умел, а подбирал слова про себя:
«Гей, гей! Ты, беда,Меня засушила,А кручина свалила. Та гей!Гей, гей!Чужие возы мажучи,В руках батог носячи!Та гей!
Почему так несчастно повернулась моя жизнь? Почему не могу досыта накормить своих детей, посолить пищу?.. А Путяты жрут в три горла, попрятали соль.
Кто лиха не знает,Пускай мене спытает…Та гей же, гей!
А может, там, у моря, есть Солнцеград. Оттуда прилетают весной птицы, приносят на крыльях своих семена цветов… Там всегда тепло, и потому людям легче добывать одежду, пищу… И нет бояр… И все счастливы».
Волы увидели впереди озерцо и прибавили шагу, почти побежали, мотая головами, роняя слюну на землю.
БЕДЫ
Беда родит беду.
Сначала гадюка укусила полового.[29] Евсей едва отходил его, высасывая из раны яд.
Потом заболел огромный черный вол. На ноге у него появилась бряклая опухоль. Он не мог больше идти. Запасенной еще в Киеве конской челюстью с зубами Евсей проколол опухоль, и волу сразу полегчало, а на другой день он даже встал. Еще через трое суток вепрь бросился на круторогого белана, распорол ему брюхо; Трофиму Киньска Шерсть, защищавшему вола топором, вепрь повредил ногу.
Ивашка был как раз неподалеку, у выпаса, прибежал на крик, но вепрь уже исчез, а Трофим обливался кровью, и ему надо было немедля перевязать рану.
Потом подрались Петро и Лучка Стрыгин. Когда Евсей стал разбираться из-за чего, выяснилось, что Лучка пытался украсть у Корнея деньги, а Петро изобличил его. Стрыгин каялся, но решение атамана было неумолимо: Евсей отправил его назад, в Киев. Валке не нужны были грязные руки.
Филька ходил убитый: его честная душа не могла мириться с воровством, но и Стрыгина было жаль.
Возле седьмой переправы через Днепр случилась новая беда: непонятной болезнью заболел Корней Барабаш. Лежал, как вялая рыба, жаловался на слабость в ногах-колодах…
– Вроде б шкура у меня отстала, как у вербы по весне.
Началось все, видно, с того, что в пекло напился Барабаш ледяной воды из колодца. Разметавшись на возу, Корней бормотал:
– На языку дюже сухо… – Просил, чтобы наземь его положили. – На ней легче… А сами идите дале. Не возитесь со мной, идите!
Евсей собрал артель на совет.
Мрачный Тихон Стягайло – обычно молчаливый, только и говоривший что со своими волами и, казалось, у них перенявший взгляд исподлобья – угрюмо изрек:
– Чего ж всей валке стоять… Может, месяц… одного ждать? Оставим ему харч. Подымется – догонит. Или кто проезжать будет назад, до Киева…
Но тут Петро закричал громче всех:
– А завтра тебя кинем! Это артельство? – И поглядел на Евсея: – Как, ватаман?
Все выжидающе уставились на Бовкуна. Он сказал:
– Не по совести – бросать…
И Филька даже подскочил от радости:
– Не по совести!
Решили оставаться возле Корнея, купно лечить его.
Давали настой полыни «до грому рваной», от кашля – толченую кору груши. Намазывали пятки и хребтину чесноком и салом, жаренным на огне.
А Корнею становилось все хуже – он начал бредить.
…Увидел себя в избе отца-гончара. В подворье – горн, мазанка для сушки сырых мисок, горшков. И в избе всюду сушится глина: на гончарном круге, на лавках. От сырости сделались скользкими стены. Одежда пропиталась липкой жижей. Ставя маленький крестик на кувшине, отец, усмехаясь, говорит: «Бабы просят. Чтоб ведьмы молоко не портили».
Потом вроде бы в избе оказалось множество птиц: был Корней страстным птицеловом.
Закуковала зозуля-вдовица. Сказывают, то жинка убила своего мужа и обратилась в зозулю. С тех пор она скитается по лесам…
А скоро, на Семена,[30] черт начнет воробьев мерить. Насыплет их в мерку с верхом и побежит в гору. Те, что в мерке останутся, – те ему. А что рассыплются – на расплод. Вот и кучатся воробьи на Семена – держат совет, как наши артельщики: оставить его, Корнея, или всем ждать.
А что – не хуже птиц решили… Журавли не бросят хворого – крыльями подхватят и понесут, полетят стаей дале. А в супружестве, если кто у них провинился, собираются стаей и убивают носами провинца. Долб-долб в голову… Ох, голова на куски рвется…
– Евсей! – позвал Корней.
Тот подошел, с состраданием поглядел на ввалившиеся щеки, измученные глаза Корнея. Нет, видно, не жилец он.
– Отхожу я…
– Ничего, сдюжишь, – попытался приободрить Евсей.
Но Барабаш строго сказал:
– Отхожу… Отцу-матери передай… в торбе у меня… гривна… Думал… поднакоплю еще, оженюсь…
Корней прикрыл глаза, с трудом поднял веки в последний раз:
– Не довелось…
Завыл Серко, надрывая сердце. Взревели, отказываясь пить воду, волы.
Корнея умыли, причесали. Петро надел на него чистую рубашку, покрыл лицо рушником, вышитым Корнеевой невестой в дорогу. Подумал: «Может, и мой рушник вот так пригодится».
Возле переправы вырыли неглубокую могилу. Опустили в нее – головой в сторону Киева – Корнея, обернутого рогожей. И у Днепра вырос еще один земляной горб – мало ль людей полегло костьми в степи.
В середине вересня[31] Евсеев обоз прошел последний брод через Днепр и с удивлением воззрился на табуны белых верблюдов, на синеющие вдали горы.
В балку заходить не стали: в эту пору там прятались гадюки.
Становище, как обычно, раскинули на бугре, обнеся его заслоном из мажар.
Солнце еще не село, но волы притомились, а предстояли два последних перегона к соляным копям, и потому решили вволю отдохнуть.