— Ты что на себя нацепила? — и дернул рукой мой пестрый шарфик (красный в голубых цветочках), который мать не без моего желания повязала мне поверх пальто, чтобы я выглядела нарядной. — Где твой пионерский галстук?! Ты, очевидно, не знаешь, почему пионерский галстук красного цвета! Красный цвет — символ пролитой крови восставшего рабочего класса!
Он произнес эти слова строгим, грозным тоном, будто по меньшей мере я была проштрафившимся солдатом Красной Армии, которого ждет кара.
Я до такой степени смутилась и так была взволнована, что праздник был отравлен, и у меня было лишь одно желание — поскорее вернуться домой.
В свое оправдание я сказала Троцкому:
— Это мама повязала мне шарфик вместо галстука.
— Неплохая у тебя мама, — ответил Троцкий, — а совершила такое зло!
Так и выразился — «зло».
Мамино «зло» еще больше огорчило меня, и у меня брызнули слезы. Отец, увидев мой жалкий вид, заступился за меня:
— Посмотрите, Лев Давидович, какие огромные красные банты в косах моей дочери, так что «крови» более чем достаточно.
Оба они рассмеялись…»
Чудовищность, невообразимость этой сцены очевидна. Шуточки Троцкого с маленькой девочкой — чрезвычайно сильная деталь. Не из такой ли детали вырос Павлик Морозов — несчастное дитя, жертва революционного героизма?
Думаю, одной детали достаточно, чтобы увидеть: не будь Сталина, Троцкий был бы не слабее. И, видимо, дело здесь не в том, какая фигура пришла к власти, к руководству партийной машиной, а в устройстве самой машины, чья изначальная жестокость и жесткость оправдывались, обосновывались и обстоятельствами жизни, и идеями классового подхода ко всему, включая детские шарфики. Впрочем, возможно, я ошибаюсь…
* * *
Возможно, ошибаюсь?
И не будь Сталина, Троцкого, а приди после Ленина к рулю мягкий человек, все было бы иначе? Ведь роль личности в истории — факт неоспоримый.
Я стала искать фигуру мягкую, многое понимающую, в каком-то смысле цивилизованную, побывавшую в эмиграции, в Европе, не такую жесткую, как Сталин, не такую эксцентричную, как Троцкий, не такую аморфную, как Луначарский, не такую железную, как Дзержинский, не такую простецкую, как Буденный, не такую интеллигентную, как Каменев, не такую непоследовательную, как Бухарин, не такую циничную, как Радек.
Нашла: Зиновьев. У него и вид не слишком партийно-правильный. Явный налет поэтичности: этакая лохматость, губастость, склонность к полноте — значит не злой характер. И две жены в активе. И обе работают на дело революции. И между собой в хороших отношениях, а это значит сумел Зиновьев семейные сложные конфликты разрешить самым оптимальным образом. И поесть любит, и повеселиться не прочь. То есть — сам живет и способен дать жить другим — так что ли?
Вроде бы так.
Комиссар путей сообщения в первые дни декабря, сын царского генерала, большевик, позднее порвавший с большевиками, А. Нагловский оставил потомству поучительное воспоминание: «Я был в кабинете Зиновьева, когда туда пришел председатель петербургской ЧК Бакаев. Он заговорил о деле, сильно волновавшем тогда всю головку питерских большевиков. Одна пожилая женщина, старая большевичка, была арестована за то, что при свидании со знакомой арестованной «белогвардейкой» взяла от нее письмо, чтобы передать на волю. Письмо было перехвачено чекистами. Дело рассматривалось в ЧК, и вся коллегия во главе с Бакаевым высказалась против расстрела этой большевички, в прошлом имевшей тюрьму и ссылку. Но дело дошло до Зиновьева, и Зиновьев категорически высказался за расстрел. В моем присутствии — свидетельствует Нагловский — в кабинете Зиновьева меж ним и Бакаевым произошел крупный разговор. Бакаев говорил, что если Зиновьев будет настаивать на расстреле, то вся коллегия заявит об отставке.
Зиновьев взъерепенился, как никогда, он визжал, кричал, нервно бегал по кабинету и на угрозу Бакаева отставкой заявил, что, если расстрела не будет, Зиновьев прикажет расстрелять всю коллегию ЧК. Спор кончился победой Зиновьева и расстрелом арестованной женщины».
Чем он лучше остальных?
* * *
Подруга Крупской Ариадна Тыркова в книге «На путях к свободе» рассказывает о своей встрече в 1913 году в Женеве с четой Ульяновых:
«Я раньше Ленина не встречала и не читала. Меня он интересовал прежде всего как Надин муж… После ужина Надя попросила мужа проводить меня до трамвая… Дорогой он стал дразнить меня моим либерализмом, моей буржуазностью. Я в долгу не осталась, нападала на марксистов за их непонимание человеческой природы, за их аракчеевское желание загнать всех в казарму. Ленин был зубастый спорщик и не давал мне спуску, тем более что мои слова его задевали, злили…
— Вот погодите, таких, как вы, мы будем на фонарях вешать.
Я засмеялась. Тогда это звучало как нелепая шутка.
— Нет, я вам в руки не дамся.
— Это мы посмотрим!»
* * *
Вспоминает Троцкий:
«Жили в Кремле в первые годы революции очень скромно. В 1919 году я случайно узнал, что в кооперативе Совнаркома имеется кавказское вино, и предложил изъять его, так как торговля спиртными напитками была в то время запрещена.
— Доползет слух до фронта, что в Кремле пируют, — говорил я Ленину, — произведет плохое впечатление.
Третьим при беседе был Сталин.
— Как же мы, кавказцы, — сказал он с раздражением, — будем без вина?!
— Вот видите, — подхватил шутливо Ленин, — грузинам без вина никак нельзя!
Я капитулировал без боя.
В Кремле, как и по всей Москве, шла непрерывная борьба из-за квартир, которых не хватало. Сталин хотел переменить свою, слишком шумную, на более спокойную. Агент ЧК Беленький порекомендовал ему парадные комнаты Кремлевского дворца. Жена моя, которая заведовала музеями и историческими памятниками, воспротивилась, так как дворец охранялся на правах музея. Ленин написал ей большое увещевательное письмо: можно-де из нескольких комнат дворца унести более ценную мебель и принять особые меры к охране помещения; Сталину необходима квартира, в которой можно спокойно спать; в нынешней его квартире следует поселить молодых товарищей, которые способны спать и под пушечные выстрелы, и проч. Но хранительница музеев не сдалась на эти доводы. Ленин назначил комиссию для обследования вопроса. Комиссия признала, что дворец не годится для жилья. В конце концов Сталину уступил свою квартиру сговорчивый Серебряков, тот самый, которого Сталин расстрелял 17 лет спустя».
Спецжизнь и спецлитература
Они вошли в Кремль и с его холма увидели Россию. Она принадлежала им со всеми ее богатствами: царскими кладовыми и погребами, музеями и галереями, княжескими и барскими особняками. Со времен Ивана Калиты все это собиралось и сохранялось. Теперь предстояло сберечь.
Однако тут же возник и ленинский лозунг «Грабь награбленное!». Его можно было понимать как угодно.
Тюрьма есть тюрьма. Кто сидел в ней, сильно отличается от того, кто в ней не сидел. Люди, прошедшие тюрьму, знают такое, что нам, грешным, неведомо. Достоевский, отсидевший в «мертвом доме», говорил, что Всеволоду Соловьеву не хватает опыта тюрьмы, необходимого всякому мыслящему человеку. Чрезвычайного опыта!
Имея этот опыт, большевики легко ввели «чрезвычайку».
* * *
Полные самых благородных намерений, большевики не желали никаких привилегий.
Но в первое же послеоктябрьское время члены нового Совнаркома стали падать в голодные обмороки прямо на местах работы — в кабинетах бывшего царского правительства.
Ленин, не желая потерять свою гвардию, решительным указом ввел спецпитание. Оно было временной мерой — до тех пор, пока не утрясется хозяйственный вопрос. Эта мера продолжается по сей день. Она легла в основание партийной машины, хотя Крупская, когда привинчивала винтики и шарики машины, и думать о таком не могла: жизнь внесла коррективы. Все семьдесят лет спецжизнь слуг народа возбуждает сначала молчаливое, а сегодня громкое возмущение миллионов, не попавших в спецсписки. Где же провозглашенные равенство и братство?
Английскую королеву определенная часть народа не любит за то, что на нее идет много средств из бюджета, но есть законы, некогда провозгласившие эту привилегию. Большевики не объявили о своих привилегиях широким массам. Они продолжали твердить о равенстве, живя спецжизнью, легшей в основу жизни общества, чем создали в обществе фигуру противоречия. Более семидесяти лет партийный и государственный аппараты делили между собой сливки общественного продукта, которого не производили. Третья фигура в этом дележе — «выборные» представители народа — получали свое, поменьше, в кругу собравшихся над продуктом. Остаток, полусъеденный по дороге широкой сетью сферы обслуживания, получал производитель.