Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общем, это был мирок, разбухший от чванства и подобострастия (оказывается, эти два чувства могут существовать в таком сочетании) и который был не лучшей стороной нашей жизни, но который обладал одним важным атрибутом — властью и возможностью этой властью пользоваться.
Это были слуги этой власти, клан с тузами на руках, твердо усвоившие правила игры, толкователи догм, опоры и столпы — Стая.
Надо иметь испорченное обоняние, чтобы не чувствовать запашка, или нездоровое воображение, чтобы предаваться грезам, или просто быть идиотом, чтобы не замечать явных вещей. Всякий раз, когда я докапывался до сути, последний шаг к выводам мне мешало сделать "классическое образование", багаж предрассудков, ложное чувство единения толпы со Стаей. Легче было научиться писать по-китайски, чем освободиться от того, чем я был напичкан. Но даже если я заглядывал в тот вывод, заглядывал одним глазом, сдерживая дыхание, становилось страшно, потому что оказывалось, что все, чему меня так долго учили, не вяжется со всем тем откровением, которое излагали эти люди в тесных беседах (скорее смахивающих на митинги без оппонентов или игры в одни ворота, ибо микрофоном или мячом всегда владела одна и та же команда). Думаю, что у меня всегда был шанс сидеть на равных с ними за одним столом и помыкать подобными Мурзику — даже после худших времен, пока отчим плакался и отмывался в бесчисленных комиссиях.
Я бы...
Я бы мог...
Но для этого надо было забыть о такой штучке, как совесть или брезгливость, — называйте как хотите.
Но, может быть, хватит.
Я сижу сейчас за крохотным столом, на котором помещается машинка, стопка чистой бумаги, непочатая банка тушенки и ситцевый мешочек с гречневой крупой. Справа от окна висит гирлянда из лука. И когда я перевожу взгляд с панорамы за окном, мне кажется, что лук горит рыжим огнем даже в контрасте света, проходящего оттуда, с залива и с широкой низины, по которой течет речка-ручей. Она течет сквозь заросли ивняка по мелким порогам, извивается, гремя и падая со скал, делается шире, болотистей в пойме, где в глубоких местах против течения застыла темноспинная форель, где ветер терзает серебристую листву и свет особенно ярок, потому что мои часы показывают четверть пятого утра, но солнце и не думает закатываться, а лишь приседает над сопками. И я знаю, что через некоторое время встану и возьму одну луковицу, чтобы положить ее в ароматную кашу, и тогда в проем двери просунется хитрющая морда, и пара агатовых глаз будет следить за моими действиями, а влажный нос — улавливать аппетитные запахи, и когда все будет готово, я сделаю вот так — "чму, чму" и услышу цоканье когтей по доскам пола.
Я учусь у природы.
Она не обманет.
Она святая, как дева.
И дом, в котором я живу, тоже не обманет. Он весь обложен и укутан, и потеки смолы с крыши застыли на его стенах, и широкая завалинка, в щели которой иногда начинают сыпаться опилки (тогда я нахожу на мелководье доску нужного размера и занимаюсь ремонтом), делают похожим его на большой валун, прильнувший к склону сопки.
Иногда мне кажется, что дом построен моим отцом, что отец вышел и вот-вот должен вернуться со стопкой дров, и я прислушиваюсь и настороженно жду, и мне хочется, чтобы он пришел и сел на табурет и просто помолчал, как должны молчать двое мужчин, которые понимают друг друга.
Но ничего не происходит и не меняется, и залив блестит, как отмытое зеркало, и сейнеры на нем, как оспины, как стряхнутая кем-то с рук шелуха семечек. Но скоро они начнут уползать, как насосавшиеся пиявки, и скроются в горловине залива, где солнце не может растворить мрачности скал и всегда клубится темная сизая дымка, и откуда порой влетают снежные заряды, и мы с Рексом выйдем из дома и будем спускаться вначале каньоном, по дну которого бежит ручей в темном ложе мха, потом — по течению речки-ручья, потом широким плесом, где галечные косы открыты взгляду и поросли редкой жесткой травою, и солнце будет нагревать наши спины, и комары виться надоедливым облаком, и ветер безостановочно посвистывать над головой.
Но все это происходит сейчас, а тогда...
А тогда я еще не знал, что Анна совсем рядом, словно нас разделяла зеркальная стенка неясности длиною в целую вечность, словно время способно выкинуть с тобой странную штуку и преподнести сюрприз.
Тогда я повернулся к моей бывшей жене (и во мне ничего не шевельнулось и не дрогнуло) и подумал, что когда-то спал с нею и знаю ее всю под этим легкомысленным платьем (если можно назвать платьем то, что откровенно предоставляет вашему взору самые интимные части тела), и интересно, как она изменилась за эти годы (интерес носил чисто плотоядный характер — как если бы вы рассматривали яркий, доступный плод, не вникая в его сердцевину), и осталась ли по-прежнему искушенно-равнодушной даже в последний момент, когда признание в любви или нашептывание нежностей — естественная потребность, которой она совершенно лишена, а точнее, осталось ли это для нее непосильной тайной, о которой она никогда не то чтобы не задумывалась — даже не догадывалась. Долгими ночами, когда она спала безмятежно, как младенец, я мучился рядом, изрыгая самые черные проклятия на голову ее мамаши, которая чего-то там не додала своей доченьке или увещевала так настойчиво, что у нее сломалось что-то внутри, и с тех пор она представляла собой красивый экземпляр самки со спелой кожей цвета коньяка — месячный загар на ленивых пляжах, и личиком последней модели куклы, которая умеет кричать "ау-ау" и полукокетливо-полувульгарно закатывать глаза, что, в общем-то, моя бывшая жена проделывала гораздо виртуознее, дополняя исходный образец очаровательной улыбкой. И все бы ничего, если бы ее кукольность не портил маленький шрам в уголке верхней губы, придавая улыбке двоякое выражение скрытой порчи, словно ваша собеседница чего-то не договаривает, а лишь вот так благосклонно и многообещающе улыбается — так что вам хочется совершить с нею что-нибудь вполне естественное, где-нибудь в укромном месте.
Зато этот патологический недостаток с избытком компенсировался другой слабостью — слишком рациональным умом, что, конечно же, плохо сочеталось с кукольной внешностью.
Это природное дарование, часто используемое ею себе же во вред, усугублялось еще и тем, что по профессии она была математиком, и, надо сказать, — неплохим, насколько я разбираюсь в этом деле. Двенадцать лет она провела в университете, десять из которых потратила на написание кандидатской и докторской своему нынешнему супругу. За эти годы она успела родить мне сына, научилась играть в преферанс и курить. У них там была веселая компания.
Следующим ее дарованием была привычка закатывать мне дикие скандалы. Иногда это было связано с все той же компанией, иногда вообще без всякой связи, то есть без той связи, которая поддавалась неженской логике, хотя всякий раз, когда я думал о своей жене как о женщине, я должен был совершать над собой некоторое усилие, и весьма значительное, ведь мне приходилось бороться с собственным я. До некоторого момента я справлялся с этой задачей довольно сносно.
Вначале все происходило стихийно, даже мило, с битьем посуды и швырянием на пол вещей, попавшихся под руку. Помню, что когда я обнаружил в ней этот божественный дар, я был несказанно удивлен, потому что считал, что подобные выходки могут происходить с кем угодно и когда угодно, но только не со мной и не в моей семье, и поначалу несколько озадачивали, потом — заинтересовали как пример, описанный в классическом учебнике по психологии (аффективно-лабильный темперамент), но в конце концов стали действовать опустошающе и внушать вполне естественное отвращение как источник отрицательных эмоций. Сначала я объяснял ее нервозность тяжестью первых неудачных родов, когда ребенка спасти не удалось и страх парализовал ее волю года на три. Потом рождение Алексея на какой-то срок отвлекло ее от прежних "увлечений". Пока она кормила грудью, нашу семью можно было даже назвать образцово-показательной, в той мере, как она представлялась на плакатах, где целеустремленный папаша держит на коленях розовощекого карапуза, а верная подруга жизни улыбается во все тридцать два зуба. Отчасти я мог объяснить, почему наше супружество тянулось так долго. Все эти годы я считал (как ни странно!), что люблю ее, что долготерпение есть крест добродетели, который я должен покорно нести вследствие своей же добродетели, — самообольщение, исподволь подогреваемое моею же женой в те редкие моменты жизни, когда между нами устанавливались нормальные отношения и она не дулась и не хранила гробовое презрительно-надменное молчание. Как женщина, она инстинктивно чувствовала, когда надо было смазать шестеренки семейного счастья.
Причиной всему было мое несколько романтическое видение мира, этакая розовая пелена, спадающая по мере того, как скандал следовал за скандалом.
- Грета за стеной - Анастасия Соболевская - Современная проза
- Наташин день - Андрей Белозеров - Современная проза
- Египетские новеллы - Махмуд Теймур - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Сын - Филипп Майер - Современная проза