Младшая сестра Александра вспоминала о сестре, которой, по существу, была доверена опека над ней, заменившей мать, с первого крика невзлюбившую так некстати появившегося на свет ребенка, с благодарной теплотой и восхищением: «Таня не была красива, но она была привлекательна. Чудесный цвет лица, блестящие карие глаза, короткий, точно обрезанный, задорный нос, вьющиеся каштановые волосы, тоненькая, грациозная фигура — всё это гармонировало с внутренней ее сущностью: талантливостью, остроумием, жизнерадостностью. Таня была одним из тех существ, которых Господь наградил и талантливостью, и умом, и привлекательной, не банальной внешностью. Она нравилась и старым и молодым. В светском обществе она пленяла всех своим тактом, умением себя держать, остроумием и веселостью; простых людей она привлекала добротой и простотой обращения». Такой оставалась Татьяна Львовна и в старости — моложавая, легкая, энергичная, светящаяся радостью жизни.
Татьяна Львовна увлекалась занятиями живописью, находясь в самых теплых отношениях с художниками и скульпторами, постоянно гостившими в Ясной Поляне и Хамовниках (главным образом их, естественно, привлекал Толстой, которого беспрерывно рисовали, ваяли, фотографировали), особенно с Николаем Ге и Ильей Репиным; ее мастерская превратилась в своего рода художественный салон, где собирались художники и скульпторы днем, а вечером музицировали: Ясная Поляна слышала многих выдающихся музыкантов.
Толстой внимательно следил за художественными занятиями дочери, доверял ее вкусу и оценкам, включил отрывок из дневника дочери (о посещении трех парижских выставок) в трактат «Что такое искусство?» — эстетические взгляды Татьяны Львовны (равно и политические, и религиозные) почти во всем совпадали с отцовскими, что неудивительно, он активно участвовал в их формировании. Деятельное участие принимала дочь в литературных и благотворительных делах отца.
Напряженно, с ревнивым чувством Толстой относился ко всем увлечениям Татьяны (а позднее и Марии), требуя полной открытости и откровенности, скрупулезно изучая дневники и письма, выражая неудовольствие легкомысленным поведением дочери, выражавшимся в расположенности к невинному флирту и танцам. Кажется, он эгоистически желал, чтобы дочери всегда принадлежали ему и только ему, отгоняя мысль о будущих мужьях и детях. И беседы на такие темы вел с Татьяной презанятные; когда ей уже вот-вот должно было исполниться тридцать лет, Толстой вдруг сказал дочери, что ему жаль, что она не испытала радостей замужества и материнства и что ему хотелось бы дать ей «пососать этот леденец». Очень уж пренебрежительное отношение к «женским слабостям» — совсем не о «леденце» мечтала Татьяна. Тогда же, подсчитав вместе с дочерью всех ее «женихов», отец порадовался тому, что она «так благополучно прошла мимо их всех», пожелав и в будущем столь же хороших исходов.
Толстой тяжело переживал увлечение Татьяны одним из его последователей, красавцем Евгением Поповым. Он имел с Женей какой-то резкий и неприятный разговор. А, ознакомившись с перепиской влюбленных, увидев их однажды вместе, был до глубины души возмущен (и Софья Андреевна тут была с мужем солидарна), испытал острое чувство стыда, жалости и обиды и послал дочери что-то вроде ультиматума: «Тебе не может не быть стыдно твоих писем и обращения твоего к нему. А когда я вспомню, какою я видел тебя подле него в Долгом переулке, у меня вся кровь приливает к сердцу от странного смешанного чувства жалости к тебе, стыда за тебя и за себя. Это какое-то непонятное, дьявольское наваждение… Тебе… я советую сжечь все дневники и письма, посмотреть на этот эпизод как на образец того, как хитро может поймать нас дьявол, и быть вперед настороже против него».
Толстой, конечно, человек своей эпохи и своего сословия. К идеям женской эмансипации относился, скорее, насмешливо, чем нейтрально. С точки зрения современных феминисток, ужасный ретроград и мужской шовинист. Но даже если всерьез принять все эти очень узкие и какие-то бесполые суждения и заклеймить создателя «Анны Карениной» и «Крейцеровой сонаты», все равно гнев, горечь, отчаяние Толстого кажутся непонятными и чрезмерными. Уязвлено не просто отцовское чувство. Нанесено оскорбление роду. С другими может твориться всё, что угодно, даже это ужасное, безнравственное питье чая втроем, но только не с дочерью Льва Николаевича Толстого. Он никак не может успокоиться, днем и ночью переживая позорное «падение». Вновь пишет дочери: «Сейчас час ночи… лежу и думаю и более всё об одном: какое-то странное чувство позора, осквернения самого дорогого. И всё ищу, отчего такое чувство. Думаю, что оттого, что вы, обе дочери, как бы признали меня своим и себя моими, так что я особенно живо чувствую ответственность за вас — не скажу перед Богом только, а перед людьми и перед Богом. Кроме того, я так высоко привык ставить вообще женщин, и особенно вас, и особенно тебя, что это ужасное падение совсем ошеломило меня. Как бывает в несчастьях: вспоминаю и содрогаюсь и думаю: да не может быть. Что-нибудь не то. И потом опять вспоминаю, что знаю, вижу доказательства».
«Дьявол», нисколько не убоявшись советов Толстого, не дремал, все заговоры против него рушились, и неприятные сюрпризы следовали один за другим. Вдруг состоялась свадьба Марии Львовны и Николая Леонидовича (Колаши) Оболенского, крестника Толстого, сына дочери Марии Николаевны, — брак, так сказать, внутриродовой и мало кого обрадовавший. Колаша заканчивал Московский университет, был малый «приятный», и не больше, Толстой относился к нему более или менее доброжелательно, но с несомненной иронией, а Софья Андреевна с нескрываемым раздражением. О браке Маши Толстой отозвался спокойно, но с разочарованием; жалко было терять дочь, записал в июльском дневнике 1897 года: «Маша вышла замуж, и жалко ее, как жалко высоких кровей лошадь, на которой стали возить воду. Воду она не везет, а ее изорвали и сделали негодной. Что будет. Не могу себе представить. Что-то уродливое, неестественное, как из детей пирожки делать». Дочери Толстой ничего подобного не сказал, видно было, что жалеет ее и грустит, но своих мыслей не высказывал, советов не давал, отстранялся: дочери показалось, что он любит Николая и верит в него. Кажется, Мария Львовна выдает желаемое за действительное или сознательно позволяет себе обмануться мягким тоном отца. В браке он видел «падение» и совершенно не собирался это мнение менять, добавляя довольно двусмысленно в письме к дочери, что радуется тому, что ей жить будет легче, «спустив свои идеалы и на время соединив свои идеалы с своими низшими стремлениями (я разумею детей)». Грустно читать эти нетерпимые, сектантские, невольно высокомерные слова Толстого, адресованные любимой дочери.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});