– Вот почему, – заметила Консуэло, – она столько говорила мне об этом городе и так уговаривала поехать туда. О! Какая история, Йозеф! И что за женщина графиня Годиц! Никогда, никогда больше Порсюра не заставит меня пойти к ней, никогда больше не буду я для нее петь!
– И, однако, там можно встретить самых добродетельных, самых уважаемых придворных дам. Так уж, говорят, повелось в мире: имя и богатство все покрывают. Лишь бы вы посещали церковь – и к вам отнесутся здесь с величайшей терпимостью.
– Значит, венский двор страшно лицемерен? – проговорила Консуэло.
– Боюсь, между нами будь сказано, – ответил, понизив голос, Йозеф, – что немного лицемерна даже наша великая Мария-Терезия.
Глава LXXXVIII
Несколько дней спустя, после того как Порпора много хлопотал, много старался на свой лад, то есть угрожал, бранился или рассыпал налево и направо насмешки, маэстро Рейтер (бывший учитель и старинный враг юного Гайдна) провел Консуэло в императорскую капеллу, где в присутствии Марии-Терезии она спела партию Юдифи в оратории «Освобожденная Бетулия» (стихи Метастазио, а музыка того же Рейтера). Консуэло была восхитительна, и Мария-Терезия соблаговолила остаться ею довольной. По окончании концерта духовной музыки Консуэло была приглашена вместе с другими певцами (Кафариэлло в том числе) в одну из зал дворца к столу с угощением, за которым председательствовал Рейтер. Едва уселась она между ним и Порпорой, как внезапный и вместе с тем торжественный шум в соседней галерее заставил вздрогнуть всех гостей, исключая Консуэло и Кафариэлло, увлеченных жарким спором о темпе исполнения хора: один находил его слишком медленным, а другая – слишком быстрым.
– Решить этот вопрос сможет только сам маэстро, – сказала Консуэло, оборачиваясь к Рейтеру.
Но она не нашла ни Рейтера справа от себя, ни Порпоры – слева: все встали из-за стола и чинно выстроились в ряд. Консуэло очутилась лицом к лицу с очаровательной женщиной лет тридцати, одетой в черное, как требовал этикет при посещении церкви, и окруженной семью детьми, из которых одного она держала за руку. То был наследник престола, будущий император Йозеф II, а прелестная женщина с легкой походкой, любезным и умным выражением свежего и энергичного лица – Мария-Терезия.
– Ессо la Giuditta?[38] – спросила императрица, обращаясь к Рейтеру. – Я очень довольна вами, дитя мое, – прибавила она, осматривая Консуэло с головы до ног. – Вы доставили мне истинное удовольствие, и никогда я так живо не чувствовала, сколь возвышенны стихи нашего дивного поэта, как сейчас, когда услышала их в вашем превосходном исполнении. У вас прекрасное произношение, а это я ценю выше всего. Сколько вам лет? Вы ведь венецианка, не правда ли? Ученица знаменитого Порпоры, которого я рада здесь видеть. Вы хотите поступить на императорскую сцену? Вы созданы, чтобы на ней блистать, и господин фон Кауниц покровительствует вам.
Закидав Консуэло всеми этими вопросами и не ожидая на них ответа, Мария-Терезия, поочередно глядя то на Метастазио, то на Кауница, сопровождавших ее, сделала знак одному из своих камергеров, и тот преподнес Консуэло довольно ценный браслет. Прежде чем та догадалась поблагодарить, императрица уже прошла через зал, и сияние ее монаршего чела скрылось из глаз Консуэло. Мария-Терезия удалялась со своим царственным выводком принцев и эрцгерцогинь, даря благосклонными и милостивыми словами каждого из артистов, стоявших на ее пути, и словно оставляя позади себя сверкающий след во всех взорах, ослепленных ее славой и могуществом.
Один лишь Кафариэлло сохранил, или сделал вид, что сохранил, хладнокровие. Он возобновил спор с того же места, на котором его прервал. А Консуэло положила браслет в карман, даже не подумав поглядеть на него, и продолжала как ни в чем не бывало отстаивать свое мнение, к великому удивлению и возмущению остальных музыкантов, пораженных чарами царственного видения и не представлявших себе, как можно было в тот день думать о чем-либо ином. Излишне говорить, что один только Порпора составлял исключение, и душой и рассудком восставая против столь неистового низкопоклонства. Он умел, не роняя достоинства, склоняться перед монархами, но втайне насмехался над рабами и презирал их. Когда Кафариэлло спросил Рейтера, каков должен быть темп хора, о котором у них с Консуэло шел спор, тот с лицемерным видом поджал губы и только после повторных вопросов холодно ответил:
– Признаюсь, сударь, я не слышал вашего разговора. Когда я вижу Марию-Терезию, то забываю весь мир и долго после того, как она исчезает, пребываю в таком волнении, что не в силах думать о самом себе.
– По-видимому, та исключительная честь, которую синьора только что снискала для нас, не вскружила ей головы, – вставил находившийся здесь господин Гольцбауэр, чье раболепство выражалось несколько сдержаннее, чем у Рейтера. – Вы, синьора, должно быть, привыкли говорить с коронованными особами. Можно подумать, что вы ничего иного не делали всю свою жизнь.
– Я никогда не говорила ни с одной коронованной особой, – спокойно ответила Консуэло, не улавливая язвительности в намеках Гольцбауэра, – и ее величество не оказала мне этого благодеяния, ибо, задавая мне вопросы, казалось, избавила меня от чести и труда отвечать ей.
– А тебе, видно, хотелось поболтать с императрицей? – насмешливо заметил Порпора.
– Нет, мне этого не хотелось, – наивно ответила Консуэло.
– Очевидно, у синьоры больше беспечности, чем честолюбия, – заметил Рейтер с ледяным презрением.
– Маэстро Рейтер, – доверчиво и простодушно обратилась к нему Консуэло, – вам, может быть, не понравилось, как я спела вашу ораторию?
Рейтер признался, что никогда никто лучше не исполнял ее даже в царствование августейшего и незабвенного Карла Шестого.
– В таком случае, – сказала Консуэло, – не упрекайте меня в беспечности. Мое честолюбие в том, чтобы угождать своим учителям, в том, чтобы хорошо выполнять свое дело. Какое же еще честолюбие может быть у меня? Всякое иное было бы с моей стороны и смешным и неуместным.
– Вы слишком скромны, синьора, – возразил Гольцбауэр, – при таланте, подобном вашему, никакое честолюбие не будет чрезмерным.
– Принимаю ваши слова за комплимент, – ответила Консуэло, – но я поверю, что немного угодила вам, только в тот день, когда вы пригласите меня на императорскую сцену.
Гольцбауэр, несмотря на всю свою осторожность, пойманный на слове, закашлялся, чтобы иметь возможность не отвечать, и вышел из положения, любезно и почтительно склонив голову. Потом, возвращаясь к первоначальному разговору, сказал: