Черновика Гумилев так и не отыскал — и решил, что ничего страшного: ключ-то от квартиры остается у него. И Иванов, и Адамович считают, что ЧК эту бумагу нашла. Мы знаем, что она ее и не искала, удовольствовавшись признанием Гумилева в намерении написать прокламации. За намерение его и расстреляли. Но он свое намерение осуществил — это можно считать несомненно доказанным[178].
Это первый фигурировавший в деле эпизод. Второй — получение денег.
Одоевцева:
Не рассчитав движения, я вдруг открыла ящик и громко ахнула. Он был весь набит пачками кредиток.
— Николай Степанович, какой вы богатый! Откуда у вас столько денег? — крикнула я, перебивая чтение.
Гумилев вскочил с дивана, подошел ко мне и с треском задвинул ящик, чуть не прищемив мне пальцы…
— Простите… — забормотала я. — Я нечаянно. Я не хотела… Не сердитесь…
— Перестаньте. — Он положил мне руку на плечо. — Вы ни в чем не виноваты. Виноват я, что не запер ящик на ключ. Ведь известна ваша манера вечно все трогать…
И он, взяв с меня клятву молчать, рассказал, что участвует в заговоре. Это не его деньги, а деньги на спасение России. Он стоит во главе ячейки и раздает их членам своей ячейки.
200 тысяч рублей в 1921 году — это всего 5 рублей 60 копеек «старыми». Но тут не все просто. Ю. Зобнин обращает внимание на две детали: во-первых, при аресте Гумилева в числе документов была изъята расписка, выданная Мариэтте Шагинян на 50 тысяч рублей. Зобнин резонно замечает, что трудно «представить себе Гумилева, ссужающего Мариэтте Шагинян сумму на покупку десяти почтовых марок, а затем требующего… расписку в получении денег». Вторая деталь: в ходе поездки на юг Гумилев закупал продукты для Диска. В деле Гумилева сохранились отчеты по этим закупкам с указанием потраченных сумм. Они таковы: за 20 фунтов сахара — 210 рублей, за 4 фунта риса — 20 рублей, за 6 фунтов гречневой крупы — 30 рублей. Исследователь задается вопросом: может быть, были в хождении какие-то другие рубли, более полновесные?
Да, были. Весной 1921 года правительство РСФСР начало выпускать серебряные рублевые монеты. Это был первый шаг в борьбе с гиперинфляцией (которая была подавлена лишь несколько лет спустя — и борьба с которой, между прочим, входила в программу Таганцева). Так что сумма, полученная Гумилевым, могла быть и вполне солидной (и именно из этих, чужих, выданных на дело и неиспользованных, денег он давал Шагинян в долг — потому и расписка).
Если Гумилев и вправду создал ячейку, кто входил в нее? Странно, что ни один из этих людей не оказался за границей и не рассказал о своем участии в антисоветском подполье бок о бок со знаменитым поэтом. Впрочем, Георгий Иванов в 50-е годы вроде бы утверждал, что «Гумилев принял его в ПБО». Но раньше он говорил совершенно иное.
Итак, все, в чем признался Гумилев следствию, — правда, причем еще не вся правда. Полностью совпадает с данными дела зафиксированное Ивановым свидетельство Гумилева, что тот был связан только с двумя членами подпольной организации. Одного из этих двух людей, Германа, Иванов и сам хорошо знал. Они вместе учились в кадетском корпусе. Очерк Иванова о Германе кажется слишком «литературным». И тем не менее, похоже, он основан на фактах, пусть приукрашенных. Итак, в конце 1920 года Гумилев упоминал Иванову о своем общении с его товарищем по корпусу, «одним из замечательнейших русских людей». Потом Иванов встречает Германа в кронштадтские дни в красноармейской шинели. Герман приглашает его к себе, угощает давно не виданными в Петрограде разносолами (икра, печенье), ведет хвастливые и циничные разговоры («Вот я контрреволюционер, за контрреволюцию рискую по десять раз в день головой. За нее, наверно, и погибну. Что же, ты думаешь, я в контрреволюцию верю? — Не больше, чем они в революцию… А твой друг Гумилев говорит — героизм, Россия, Бог…»). Конец рассказа — уже полный гиньоль: случайно арестованному брату Германа показывают в ЧК заспиртованую голову Юрия.
Разумеется, Гумилев полагал, что он — «винтик в огромном механизме». Герман и Шведов внушали ему это…
Понятно, почему Гумилев решил «признаться» в том, что дал согласие на составление прокламаций: он рассчитывал, что это удовлетворит чекистов и они не будут копаться в остальном. Об одном эпизоде гумилевской «подпольной работы» вспоминают Одоевцева, Арбенина и Иванов. В дни Кронштадта Гумилев появился в Доме литераторов «в поношенном рыжем пальтишке, перетянутом ремнем в талии, в громадных стоптанных валенках, на макушке белая вязаная шапка, как у конькобежца, и за плечами большой заплатанный мешок». На недоуменный вопрос Кузмина Гумилев ответил: «Я, Мишенька… иду на Васильевский остров агитировать и оделся так, чтобы внушить пролетариям доверие» (Одоевцева). Второй раз в жизни Гумилев попробовал себя в этой роли: первый раз — в Березках, в 1903 году. По слову другого поэта: «Баррикады в пятом строили — мы, ребятами… История. Баррикады, а ныне троны, но все тот же мозольный лоск…»
Но уж больно нелепо выглядел «агитатор». Узнав, что мешок набит старыми газетами, Одоевцева и Арбенина, оказавшиеся свидетельницами этой сцены, не смогли сдержать смеха. Повернувшись к девушкам, Гумилев «медленно и веско произносит: «Так провожают женщины героя, идущего на смерть!» (Так запомнила этот эпизод Одоевцева; Арбениной показалось, что Гумилев сказал «женщина», в единственном числе, — и имел в виду именно ее.)
После этого в хохоте заходятся уже все присутствующие (Мандельштам, Иванов, Юркун, Зоргенфрей… Какая уж тут конспирация — герой идет на смерть на глазах всего литературного бомонда!).
Интересно, чем закончилась агитация? Как восприняли потешно вырядившегося поэта в рабочих районах? Во всяком случае, не убили.
В эти же дни Гумилев, как утверждает Одоевцева, получил у кого-то пистолет. Видимо, через несколько дней, после подавления восстания, он вернул или выбросил оружие: хранить его было опасно.
Любопытно, что Таганцев упоминает о «далеко не правых взглядах» Гумилева. Это вполне логично: если «в советских кругах» поэт, чтобы сохранить независимость, подчеркивал свой монархизм, то, общаясь с подпольщиками, он, наоборот, выступал против реставрации дореволюционных порядков. В действительности его идеалом было «царство поэтов»… Или «республика поэтов»… Где-то в апреле-мае 1921 года, предчувствуя худшее, Гумилев прочитал своим ученикам стихотворение, являющее пример «пантума» — экзотической малайской строфической формы («переплетенные секстины»):
Какая смертная тоскаНам приходить и ждать напрасно.А если я попал в Чека?Вы знаете, что я не красный.Нам приходить и ждать напрасно,Пожалуй, силы больше нет.Вы знаете, что я не красный,Но и не белый — я поэт!Пожалуй, силы больше нетЧитать стихи, писать доклады,Но и не белый я поэт,Мы все политике не рады.Писать стихи, читать доклады,Рассматривать частицу «как» —Путь к славе медленный, но верный —Моя трибуна — Зодиак…
Более чем вероятно, что отход от заговора после Кронштадта — правда. «Изменение отношения к советской власти» не означает, конечно, возникновения симпатий к ней. Оцуп вспоминает, как тяжело подействовала на Гумилева расправа с кронштадтцами. «Сидим на бревнах на Английской набережной, смотрим на льдины, плывущие по Неве. «Убить безоружного, — говорит он, — величайшая подлость». Но Гумилев понял, что «плетью обуха не перешибешь». Должно быть, в это время он говорил старику Немировичу-Данченко:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});