Может быть, оно было предуказано заранее по ошибке? Да полно: о такой ошибке вся печать трубила бы полгода! Были бы опубликованы сотни карикатур на забывчивого Родзянку, на депутатов, ожидающих у закрытых дверей Таврического, на стенографисток, на кого угодно… Ничего этого вы нигде не обнаружите. Этого и не было.
Не было потому, что то заседание всё-таки состоялось. Точнее: оно началось в обычное время; оно продолжалось примерно до половины пятого дня и закончилось совершенно внезапно.
Спустя какой-нибудь час по его окончании Петр Аркадьевич Столыпин (он не присутствовал в тот день во дворце) в неистовой ярости и полном смущении экстренным поездом выехал в Царское Село на всеподданнейший доклад.
К ночи редакторам всех газет, независимо от их направления, было внушено изустно и поодиночке специально направленными к ним чинами, что не только ни единого намека на случившееся не должно просочиться в повременную печать, но полиции отдано распоряжение наистрожайшими мерами пресекать любые слухи и устные сплетни, восходя даже до заключения виновных под стражу.
Возник единственный в истории случай: состоявшееся заседание русского парламента было, по-видимому, «высочайше повелено» полагать небывшим. Стенограммы его — об этом тоже, очевидно, запрещено было упоминать подверглись уничтожению в присутствии особо — уполномоченных чинов министерства внутренних дел. Всё было затерто как гуммиластиком.
В думе 12-го, совершенно случайно, только лишь в качестве кавалеров при знакомых дамах, присутствовали два представителя аккредитованного при Санкт-Петербургском дворе дипломатического корпуса — фигуры далеко не первого ранга — военный атташе Аргентины господин Энрико Флисс и морской атташе Великобритании Гарольд Гренфельд. На следующее утро обоих навестил вот уж сейчас не упомню, кто тогда был мининделом — уже Сазонов иди еще Извольский? — кто-то из самых высших лиц. Побеседовав с обоими, сановник и сам убедился, и их убедил без труда, что при создавшемся положении единственная возможная политика для всех — хранить гробовое молчание обо всем, что они видели, слышали, и — главное! — что сами говорили и делали вчера. Это было строго выполнено всеми участниками.
После этого фантастическое — состоявшееся, но никогда не бывшее заседание Государственной думы от 12 мая одиннадцатого года навеки ушло в небытие.
Сами сообразите: какие можно сделать заключения по этому поводу? Что могло произойти в думе? В повестке не значилось пунктов, требовавших «закрытых дверей», речи не шло ни о «государственных тайнах», ни о морских программах, ни о реорганизации армии. А те м не менее стряслось что-то такое, что лишило языка всех решительно депутатов всех до единой партий и фракций думы. Значит, произошло нечто, в чем каждый ощущал себя если не виновником, то соучастником, и причин чего он никак не мог даже самому себе объяснить. Во всех других случаях, разумеется, Марков или Пуришкевич никак не упустили бы сообщить о том, что стряслось с Гегечкори или Чхеидзе; точно так же — любой кадет не утаил бы ничего скандального, если бы оно было сотворено «крайним правым». Но, видимо, в этом случае даже самые длинные языки укоротились…
Это могло означать одно: сами участники заседания не в состоянии были найти причину случившемуся с ними со всеми. Оно и естественно: причину эту знали только мы. Имя ей было ВЕНЦЕСЛАО ШИШКИН, БАККАЛАУРО!
* * *
Вот как это всё у него получилось.
Восьмого или девятого мая по какому-то поводу у нас в квартире не осталось никого, кроме Палаши. Она-то вечером и передала мне записку от Шишкина: он приходил, никого не застал и ушел недовольный.
На сей раз Шишкин писал на какой-то дамской раздушенной бумаге с игривыми рисуночками вверху; писал он огрызком химического карандаша и, как всегда, по-русски, но латинскими литерами и с собственной орфографией:
«Дорогой Павлик, — писал он, — nastupajut rechitelnye dni! Ja bezumno zaniat, vibratca k vam nie smogu. V to ğe vremia vy mnie neobhodimy. В четверг двенадцатого состоится очередное заседание думы. Предполагается резкое выступление Шингарева — неважно о чем. Отвечать должен, кажется, Марков-Валяй, опять-таки — наплевать. Важно, что там буду Я. Ты понимаешь, что это значит?!
Мне надоело ждать: покажу когти, и они станут поворотливее. К черту положение просителя; у меня есть все основания диктовать свою волю. Дураки сорвали мне умно задуманный опыт в Техноложке; всё было должно идти не так; век живи, век учись, — сам виноват. Неважно: дума исправит дело. Кстати, я создал бесцветный и лишенный запаха вариант.
Не сомневаюсь в успехе. Тем не менее: ты наймешь на часы таксомотор и будешь держать его с часа до четырех у подъезда дома 37 по Таврической. Это — угловой дом, по Тверской он — № 2. Мотор должен быть наготове. Сергеев мотор не пригоден: слишком заметен. Ты — рядом с шофером. Я прибегну к твоей помощи лишь в крайнем случае. Если всё кончится по плану, как только разъезд из дворца придет к концу, — поезжай домой не ожидая меня. Ja zajavlius priamo na Moğajskuju i my potorgestvujem čort voz’mi!»
Privet vsem!
Tvoj VenceslaoБыл там и постскриптум, тоже латиницей:
«Не пытайтесь мешать мне, хорошего ничего не получится».
Вот видите как? Он ни о чем не просил — он приказывал. Он не сомневался в нашем повиновении и был прав. Мы долго спорили, шумели, возмущались, а ведь сделали, как он велел: мы были в безвыходном положении. Ну как же? Пойти, сообщить властям предержащим? Мы же как-никак русские студенты…
Четверг тот выдался тихим, теплым, безветренным и влажноватым. Бывают в Питере такие дни: весна идет-идет, да вдруг задумается: «А что же это, мол, я делаю? Не рано ли?» От мостовых и стен веяло душной сыростью, пахло «топью блат». На западе, над заливом, как будто собиралась гроза…
Точно в час дня я на таксомоторе занял предписанную позицию. Место оказалось приметное: в этом самом доме на верхнем этаже помещалась квартира поэта Вячеслава Иванова, знаменитая «Башня»; баккалауро все продумал: машина у такого подъезда не должна была привлечь внимания. Шофера же подобрал я сам — мрачного, ко всему, кроме чаевых, равнодушного субъекта. Уткнув нос в кашне, он немедленно заснул, я же занялся какой-то книгой, всё время поглядывая на часы.
Я не знал, когда начинаются, когда кончаются думские бдения, — кого из нас это интересовало? Время тянулось еле-еле… Наконец впереди на Шпалерной замелькали взад-вперед автомобили: дело идет к концу? Никогда не случалось мне выполнять подобные задания, я насторожился. Но… четверть часа, сорок минут, час… Движение стихло. Венцеслао не появился. А в то же время мне стало казаться, что там, внутри дворца, произошло что-то чрезвычайное…