Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3.
В оппозиции дух — материя полагающим является дух, то есть, один из членов оппозиции. Дух, противопоставляя себя материи, делает это сверху вниз, назначая материи подчиненную, а то и вовсе негативную роль. Тем самым он лишь провоцирует будущий реванш материи и несет, таким образом, ответственность за материализм. Увиденные не в статике форм, а в динамике метаморфоза, материализм и атеизм Нового времени представляют собой трансформации средневекового спиритуализма и теизма. Рано или поздно, высокомерному духу, избегающему соприкосновения с телом, приходится сойти в него, как в гроб, и выдать себе свидетельство о собственной смерти. Но и тело, убив дух, затопляется снизу животными содержаниями, узурпирующими его человеческую форму. Настоящий, подлинный, дух — не дух и не тело, а дух и тело, как одно (или, говоря с оглядкой на пустой гроб 33 года, — как один). Потому что было бы непростительным легкомыслием принять сказанное за абстракцию и не попытаться представить его себе во всей его ошеломляющей фактичности. Абстракция уместна в случае того самого духа, который противопоставлен веществу; в его слиянности с веществом она невозможна и абсурдна. Дух абсолютно конкретен, как человек. Не мысль о человеке, а некто конкретный, живущий в мысли, как в теле. Разговор о человеке — после смерти большой философии и среди непристойного разгула её опустившихся наследников — и может вестись не иначе, как в линии визирования кого — то конкретного и фактического. In nomine hominis singularis Max Stirner! Человек — не вот этот вот, а вообще — внутренне и внешне недопустимая, нелепая абстракция, потому что выдумывать и думать её всё равно придется какому — нибудь вот этому вот. — Тем самым поле поиска сужается до того самого «игольного ушка», о котором уже шла речь выше и через которое, как сказано, легче пройдет верблюд, чем (логически, биологически, антропологически) измышленный человек. Скажем так: когда биолог определяет вид homo, он делает это по признакам, совокупность и специфическая конфигурация которых позволяет ему выделить искомое. Аналогичная процедура возможна и необходима и на двадцать третьей ступени. Только здесь уже она проводится с оглядкой не на возникновение человека, а на его назначение. По сути, вопрос: что есть человек? — адекватно прочитывается как: что может человек? Или целепола — гающе: чем он призван быть? Фихтевское «Die Bestimmung des Menschen» остается решающим топосом. Здесь коренится возможность рационально мыслимой судьбы, то есть, судьбы, очищенной от всех нарцисстически — эгоистических, лирических, мистических завалов и сведенной к сущностному, где она представляет собой уже не власть слепой случайности и не иррациональную неисповедимость какого — то капризного Бога, а цепь этапных эпикризов в становлении человека, каузированных его более поздней по времени осуществленностью. Человек — это назначение человека, а его судьба — буквально педагог, παιδαγωγός, который ведет (или тащит) его, мальчика, к осуществленному, совершенному себе, и разговор о человеке, начинающийся не с этой темы, заканчивается, сколь бы интересен он ни был в частностях и побочностях, так и не начавшись. Нет смысла спорить с теми, кто посчитает вопрос наивным или устаревшим. Кто, соответственно, привык оценивать книги не по их содержанию, а по дате их выхода в свет, досадным образом путая их с другими, более отвечающими этому критерию товарами. Как будто, если бессмертный ренановский «Аверроэс и аверроизм» датирован 1852 годом или, скажем, прекрасная книжечка философа и теолога Грабманна о Фоме 1912‑м, а какая — нибудь очередная компиляция на те же темы уже совсем близким к нам временем, это придает последней большую убедительность! Правда то, что тема назначение человека с невообразимой силой и остротой продумывается и проговаривается в эпоху Гёте, романтиков и немецкого идеализма. Об этом можно узнать из любого философского справочника. Чего нельзя узнать ни из какого справочника, так это того, что потребовались две мировые войны, чтобы полностью отбить от нее аппетит и поставить на её место комбикорм всякого рода «эдипов», «антиэдипов» и «батаев». Но — рукописи не горят, а смыслы беспрестанно несут вахту… Интересно в теме «назначение человека» то, что она дополняется, с другого конца, темой «происхождение человека». Дарвин и Геккель служат почвой и фундаментом немецкому идеализму, который, опираясь на эволюционизм, уже не упадает в абстрактные философские небеса, а осознает себя как продолженное и расширенное естествознание. Когда Гегелю указали однажды, что его натурфилософские спекуляции не соответствуют природе, он, как известно (se non è vero, è ben trovato), огрызнулся: тем хуже для природы. Это ответ старого закоренелого люциферика, который адекватнее чувствует себя в овидиевских «Метаморфозах», чем в гётевских. Новый дух, в продолженном и расширенном естествознании, уже не распоряжается миром природы с высоты своего платонического наднебесного места, а умирает в него, чтобы остаться в нем погребенным или проснуться, как понятая смерть.
4.
К чему же призван человек — «после биологии»? Вопрос не терпит спекуляций, зато вполне годится как результат душевного наблюдения по естественнонаучному методу. Наблюдение начинается с фиксации того самого отличительного признака, по которому единственно и опознается человек, не соматический, а психо — пневматический. Признак — мышление, или производное от него сознание,[107] Если различать в эволюционном становлении человека прошлое, настоящее и будущее, то можно сказать, что к прошлому относится вся совокупность его физического организма, телесное в нем, которое не просто завершено, но и совершенно. Более поздним плодом эволюции является мышление, сознание, индивидуальность, знаменующие настоящее человека. Сознание, в отличие от тела, не только не завершено, но (в своей индивидуально — когнитивной форме) вообще относительно недавно начато, каковое обстоятельство и отсылает нас к эволюционному будущему, как дальнейшему развитию этой пока еще в целом рудиментарной способности. Нужно просто подумать о том, насколько телесное в целом превосходит сознание и мысль; если бы нам вздумалось провести мысленный эксперимент на каком — нибудь философском снобе и болтуне и сравнить его обмен веществ или его кровообращение с тем, что происходит в его голове, когда он думает (допустив, что он вообще думает), то мы поразились бы несоизмеримости того и другого; вообще сознание, запертое (= запершее себя) в черепной коробке и кичащееся своими знаниями, — жалкий недоумок по сравнению с любым, самым элементарным отправлением организма. В ногах талантливого футболиста ума и интеллигенции больше, чем во всех головах какого — нибудь академического городка, но головам, несомненно, удалось бы сократить разницу, если носители их, услышав сказанное, не стали бы махать кулаками, а просто смиренно приняли это к сведению, как смиряются же с нелетной погодой или диагнозом онколога. В конце концов, у «головы» (сознания) есть смягчающее обстоятельство: молодость; тело совершеннее сознания, потому что намного старше его по возрасту; проживи и сознание эволюционный цикл, равный телесному, оно было бы не менее совершенным. В своей нынешней форме оно рудиментарно и сплющено в ничтожную часть телесного, откуда ему хоть и открыт доступ к вещам, но не «самим», а преломленным в представлении. Здесь и коренится его патологичность, можно было бы сказать, неполноценность, потому что, занимая более высокую ступень в иерархии человеческого и мирового становления, оно не может, да и не способно скрыть всю свою ущербность по сравнению с низшими, телесными, ступенями, с так называемым бессознательным, к которому оно относится как точка к кругу, светлячок к громаде тьмы или тусклый маяк к неспокойному ночному морю. Этот контраст настолько бросается в глаза (у тех, кто их имеет), что, казалось бы, не остается иного выхода, как подвести черту: сознание — дефект, соответственно, человек — дефективный. Диагноз впечатляет одновременностью правды и неправды; было бы нелепо его отрицать — за очевидностью, но не меньшей нелепостью было бы и утверждать его — за очевидностью же. На таких вот коротких замыканиях, или мертвых узлах, философия либо кончается, либо начинается, — или, говоря по — другому, начинается, если не кончается. Классический пример замыкания, или узла, мы находим у Людвига Клагеса; наверное, никто не увидел дефективность сознания ярче и убедительнее, чем он, но й никто не сделал из увиденного более ложных выводов. Анализы Клагеса режут, как нож, а ярость, с которой он преследует и разоблачает сознание, особенно там, где последнего по определению нет и не может быть, возвращает нас к исконному значению исследования, как инквизиции; наиболее худший, коварный, извращенный вид сознания Клагес находит в так называемом бессознательном («юмористическом „бессознании“», по его словам), которое, в том виде, как оно предстает в психологической и философской инструментализации, есть не что иное, как подсунутое нам под маской бессознательного сознание, попадая в которое мы уже не находим, да и не ищем, настоящего бессознательного, потому что нам, вместо собственного бессознательного, налгано какое — то бессознательное — сознание.[108] Источник и разносчик лжи — психоанализ с его догмой о влиянии бессознательного на сознание; истина как раз в обратном: не бессознательное манипулирует сознанием, а сознание бессознательным, после того как оно сфабриковало его и стало наделять им пациентов, каковыми, как выяснилось, оказались все без исключения смертные. Первоэлемент жизни — переживание, которому противопоказано сознание («никакое переживание не является сознательным, и никакое сознание не может пережить чего — либо»), но переживание, как оно обычно понимается, есть, по сути, не само оно, а лишь сознательный двойник себя, или «логизированное переживание». Клагес: «Если элеат смешивал действительность с бытием, то теоретик сознания поступает намного хуже, смешивая переживание со знанием о переживании, а именно так, что он всё время говорит о переживаниях и никогда не имеет в виду чего — либо иного, чем — сознания об этом». In summa: сознание — нарушение, расстройство жизни (Lebensstörung), болезнь, неизбежно парализующая жизнь и приводящая её к инвалидности. Этот вывод, абсолютно верный в статике ставшего, ложен и нелеп в динамике становящегося, — всё равно, что, увидев младенца, ползающего на четвереньках, мы заключили бы к его дефективности. Человека оттого и видят дефективным (инфантильным, обезьяним), что судят о его настоящем по его прошлому, ставшему, застывшему, то есть, телесности, совершенство которой вызывающе контрастирует с ползающей в ней на четвереньках сознательностью, как если бы и эта последняя была уже завершена. Аналогичная ошибка, как мы видели выше, лежит в отождествлении бюргерского, гражданского с человеческим, после чего требуют для запеленутого в бессознательное человека тех же индивидуальных прав и свобод, что и для передвигающегося на костылях конвенций бюргера. Отвыкать от этого предрассудка следует жестко и быстро, по методу лечебной гимнастики, практицируемой душевными средствами: скажем, когда долго всматриваешься в какого — нибудь убеленного сединой ученого или государственного мужа и учишься распознавать в нем едва держащегося на ногах младенца. Важно помнить, что Я-сознание — это будущее и цель эволюции, а нынешняя его форма — всё еще только начальная стадия долгого процесса: седьмой день Творения, как утренние сумерки и рассветные движения собственно человеческого. Ошибка Клагеса в идентификации сознания, как такового, с его эмбриональным состоянием; но что же мешало этому «самому обворованному автору современности» (как он однажды назвал себя) отвлечься от сознания вообще и сосредоточиться хотя бы на своем авторском сознании, создавшем ему его полуторатысячестраничный шедевр! Бесспорно, сознание Людвига Клагеса, как опровержение теории сознания Людвига Клагеса, было бы значительным вкладом в эволюцию сознания.