с матерью потратили полдня, чтобы вынести вещи отца из его гардеробной через несколько недель после его смерти, когда готовили дом к продаже. Те же картонные коробки, та же банка чистящего порошка. То же тихое помешательство перед лицом вынужденного одиночества.
Между нами, девочками.
Тогда я согласилась заняться этим, потому что предполагала, что в доме найдутся вещи отца, которые я захочу оставить себе, и они нашлись. Еще я хотела казаться храброй. Более того, я хотела быть храброй, хотя я и не догадывалась, что это может повлечь за собой. Но мой отчим не умер, он просто слинял не попрощавшись, и я не хотела делать ему одолжение и разбираться в его барахле. Ничего из которого, разумеется, мне не было нужно.
Чем больше внимания требовала моя мать, тем меньше я могла ей помочь. Ее обычное выражение привязанности: Ты что, не знаешь, что я люблю тебя больше, чем саму жизнь? — стало звучать как угроза самоубийством. Каждый раз возвращаясь из Калифорнии, я клялась на борту самолета в Нью-Йорк, что ноги моей больше не будет в этом штате. Я перестала навещать ее и перестала звонить. Я позволила своей сестре взять на себя это бремя. В годы, когда я жила дома, ее по большей части не было рядом, так что я сказала себе, что пришел ее черед.
И ей это удавалось. С годами Эмили, видимо, обнаружила неиссякаемые запасы терпения и сочувствия. После того, как она два года рубила дрова в Айдахо, она поступила в колледж, удостоилась членства в Обществе Фи Бета Каппа и выпустилась со степенью по женским исследованиям. Она переехала обратно в Сан-Франциско, купила со своей давней девушкой красивый домик и начала сотрудничать с рядом некоммерческих организаций: Федерацией планируемого родительства, Трудовым советом Области залива. Казалось, будто вся ее злость и бунтарство прошли снарядом сквозь дуло взросления и вышли с противоположного конца в виде четкой политической позиции, верности и доброты. Из-за этого я завидовала ей еще больше. Столько лет я чувствовала себя послушной дочерью, а теперь чувствовала себя просто полным дерьмом. Я явно упустила окно возможностей, когда плохое поведение еще можно было выставить привлекательным или эпическим. Когда вырастаешь и поступаешь плохо, то только подводишь людей.
Но ни расстояние, ни молчание не могли ослабить притяжения, которым обладала моя мать даже на противоположном берегу, в трех тысячах миль от меня. Я чувствовала его каждый день, словно мы балансировали на двух концах длинной балки. Каждый вечер — я знала — мы готовили себе ужин, слушали радио, откупоривали бутылку вина. Я знала, что каждая из нас думала о другой, каждая справлялась с выпавшими на нашу долю печалями и тревогами и каждая держалась на плаву — или надеялась, что удастся удержаться, — благодаря своей работе: преподаванию, чтению и письму.
И вот мы снова в Мичигане, ходим пешком в суд и обратно день за днем, каждая со своим блокнотом на кольцах. Мы делаем массу заметок во время заседаний; то же делает и Солли, жена Лейтермана. Мать и я ни разу не заговариваем с ней, но мы придерживаем друг для друга двери с какой-то тихой вежливостью, возможно, в молчаливом признании того факта, что мы все понимаем, что каждая из нас здесь в своем собственном аду. Каждое утро мы все трое отправляем свои блокноты на ленту рентгеновского аппарата на входе в здание суда, где сотрудник охраны, который каким-то образом прознал, что я написала книгу о Джейн, ежедневно приветствует меня как «нашего автора».
Я давно не писала в блокноте на кольцах. Но теперь я припоминала, что много лет назад начинала писать именно в таких — отцовских желтых блокнотах на кольцах. После развода родителей отец иногда оказывался со мной и Эмили на руках в дни, когда ему нужно было идти на работу, так что он брал нас с собой «в контору» — юридическую фирму, разместившуюся на верхушке великолепного небоскреба в центре Сан-Франциско. Там, чтобы чем-то меня занять, он вручал мне желтый блокнот и ручку. Таким образом я могла воображать, что я тоже по уши в делах. Мне полагалось записывать всё, что происходило в комнате: беспокойные шаги отца взад-вперед, его бурную жестикуляцию во время разговора по телефону, встречи с другими юристами, вредничанье Эмили, вид на стальную серую гавань под нами.
После рабочего дня я передавала свои блокноты отцу для внимательного ознакомления. Он считал их блестящими. В то время люди, недолго думая, использовали секретарей для чудовищно неуместных поручений, так что он просил свою секретаршу перепечатать мои блокноты, чтобы они смотрелись более «официально» — как единый длинный рассказ в нескольких эпизодах под названием «День в конторе».
Когда мне было девять или около того, эта страсть к репортажу вылилась в одержимость кассетным рекордером, на который я около года пыталась исподтишка записывать разговоры своих родственников и друзей. Это было еще до начала эпохи миниатюрных гаджетов, эпохи айпода, и мой рекордер был гигантским, размером с портативный проигрыватель пластинок. Мне приходилось укутывать его в несколько пледов или курток, чтобы сделать его «невидимым».
Моя самая успешная скрытая запись того времени зафиксировала беседу в машине, произошедшую, когда мой отец вез меня, мою лучшую подругу Жанну, Эмили и ее лучшую подругу Чайну на каток. В какой-то момент на пленке мы проезжали мимо машины, которую остановили копы. Ну конечно, свиньи тут как тут, — говорит мой отец. С заднего сиденья одиннадцатилетняя Чайна предупреждает, что копов нужно остерегаться. Она говорит, что недавно слышала историю о копах, которые увидели, как насилуют женщину, и вместо того, чтобы остановить изнасилование, решили помочь.
Помочь изнасиловать ее, — уточняет Чайна.
Кто тебе это рассказал? Твоя мать? — спрашивает отец.
Матерью Чайны была Грейс Слик из Jefferson Airplane, тогда еще Jefferson Starship.
Чайна усмехается и хрюкает.
Так и вижу на следующем альбоме твоих родителей, — говорит отец, — «хрюканье — Чайна».
Чайна снова хрюкает.
Тут встреваю я: Пап, а почему женщины не насилуют мужчин?
Хороший вопрос, — отзывается он задумчиво. — А ты как думаешь?
Я думаю, у женщин нет страсти, — говорю я с уверенностью девятилетнего человека.
Совсем не поэтому, Мэгги, — говорит Эмили сердито. — Не потому, что у них нет страсти.
Отец хотел, чтобы я стала писательницей. Вообще он хотел, чтобы я стала тем, кем хотела стать. К чему бы я ни проявляла интерес, он собирал газетные вырезки на эту тему и клал их мне на подушку, чтобы я нашла их там перед сном. В попытке искупить тяготы развода он разрешил нам с Эмили украсить наши