Вместе с холодом улицы в меня возвращается вчерашняя напряженная тревожность. Будто не было ни ночи, ни хорошего дня у славного доктора, а само собой, как в кино, после перерыва началось продолжение того, вчерашнего, уличного…
Осторожно подхожу к двери, становлюсь в угол, в тень, и через стекло высматриваю. На улице пустынно.
И все же кажется, что там, за стеклом, бесшумно несется поток невидимых пуль, и высуни только за дверь голову — тебя сейчас же убьют…
Возмущаюсь своим нелепым страхом и заставляю себя выйти наружу. Хочу взять извозчика. Они всегда торчат на углах понурыми силуэтами, но сейчас перекрестки пусты. Я иду к Неве.
Ночь исколота золотым пунктиром огней. Шеренгами уходят мимо и мимо бесконечные невеселые окна. Надо мной повисают шерстины трамвайного провода.
Все это путается, перекашивается, налезает одно на другое и давит кошмаром на мозг.
И когда на другом тротуаре, немного невровень с собой, я чувствую пешехода, то ничто не прибавляется к моему настроению. Даже легче становится вниманию, успокоившемуся теперь на одном предмете.
Я свертываю во мрак, прямо к Неве, и решаю идти через лед.
Уже спускаюсь, когда в скрежещущем грохоте наплывает трамвай. Тогда, оглянувшись, я вижу фигуру сзади, у самого парапета.
Я думаю, что, склонившись, она наблюдала за мною. Когда я оглянулся, она сейчас же отпрянула и исчезла в прокатившемся вагоне…
Я на льду, на узкой тропке. Мрак раздается передо мной. На реке, оказывается, светлее, чем мне думалось.
Я совсем один. Воображение проницательно подсказывает мне возможные перипетии, и все предсказания эти мрачные и плохие.
— Ага! — усмехаюсь я. — Идет!
За мной опять шли. Некоторое время я не оглядывался. Зачем? Я знал, что это был тот, который шагал по тротуару, одинокий, настойчивый и, наверное, холодно-злой.
Мой план не удался, он был не трус и преследовал меня по пятам. Тогда я стал чувствовать, что мне не уйти, не убежать. Что на этом ледяном пустыре произойдет развязка…
Душа завихрилась борьбой — звериной, хитрой. Тропинка вьется меж торосов, взъерошивших Неву. Я приглядываю поудобнее обломок льдины. Другого оружия у меня нет. Подхожу к черной громаде барж, вмерзших у берега.
Идущий сзади едва темнеет во мгле.
Вблизи баржи тропинка раздваивается, и я ныряю в тесную темную щель, между корпусами высоких громад-кораблей.
Там, около толстой якорной цепи, я подбираю хорошую льдину и, свертывая с тропинки, бегу к откосу набережной.
Едва я взбегаю наверх, как из тьмы вырывается человек и, с пыхтением, мчится наперехват.
Тогда я размахиваюсь и пускаю в него ледышкой. И, должно быть, влепляю ловко! Потому что бегущий садится в сугроб и тонко на всю улицу визжит.
На углу мне попадается извозчик. Я сую ему трехрублевку и бросаюсь в сани.
Мы мчимся к дворцу литераторов, а далеко за нами поют милицейские свистки…
16
Вестибюль во дворце огромен, ярок, но уютен, как дорогой ковер.
Каскадами возлегают пышные лестницы. Надписи по колоннам, лозунги, объявления. В глаза приходящему — красочно и броско.
Вот где пришлось мне взнуздать свои чувства!
Там, за этими стенами, ночь, как хищная птица, догоняет меня. А здесь я не смею поторопиться!
По примеру других и я шагаю к вешалкам.
— Ваш билет, гражданин? — заслоняет мне дорогу юноша. — Ваш пригласительный билет?
Я тупо смотрю на него и холодею.
— Мне надо только Макарову… Только вызвать Ирину Макарову. Она — ученица драмы…
Юноша пожимает плечами. Бегут секунды.
— Я знаю ее… Но кто же будет искать? Тут масса народа. А вас пропустить не могу. Сегодня вечер писателей…
И, уже раздражаясь моей бестолковостью, иронически спрашивает:
— Вы — писатель?
— Я — сибирский писатель, Антон Сорокин, — со злобою выговариваю я.
Юноша торопеет и становится вежливым.
— Я распорядителя позову. А вы разденьтесь и минутку подождите…
Я бросаюсь к вешалке, но потом, конечно, не жду. Поднимаюсь по первой попавшейся лестнице. В зеркале на площадке появляется взъерошенный, почти страшный облик. Человек со сжатыми челюстями… Здесь я таким ходить не могу! И я нахожу в себе силы достать гребенку и причесаться… Затем, втираясь в плывущую публику, я проскальзываю в зал.
На улице многолюдство пугало меня. А здесь я, напротив, ищу толпы. Инстинкт руководит мною, инстинкт несчастного, спасающегося зверя.
В этом зале становится что-то слишком уж шумно! Лучше я перейду в другой.
Постепенно я начинаю видеть. Инерция разбега, бросившего меня во дворец, слабеет, и я начинаю приходить в себя.
Разные лица кругом. Но все приподняты ожиданием. От этого — лица свежи своей простотой. Всякого, кто здесь есть, они принимают как своего.
Много рабочих. Как на отбор — каленые, кованые. При взгляде на них во мне оживает прииск…
Чудесный мост перекидывается между мной и посетителями дворца. Исчезает проклятое ощущение заброшенности, делавшее меня таким одиноким на улице.
Иду я по лестницам расписными проходами, стеклянными галереями, отражаюсь в овалах зеркальных озер, и от диких противоречий кружится моя голова.
Непривычно мелькают мрамор и золото и зеленые опахала пальм. Медальоны картин торжественно отепляют стены. Паркет у меня под ногами, как нетающий лед.
Инстинкт продолжает толкать вперед, в самую глубь этого бесконечного дворца. Я ухожу все дальше от вестибюля, от страшной уличной двери…
Безмерна щедрость расставленных и развешанных здесь сокровищ. Она мешает идти! Каждое царственно отдает себя. Времена и эпохи дарят со стен бессмертный свой блеск.
И медлят шаги мои под грузом этих подарков.
Но я снова чувствую морок, от которого тухнут огни, он ползет позади, холодный, как скользкое чудовище.
Я перехожу в другой зал.
Новые комнаты и новые впечатления. Рабочий задумался перед картиной. У него несложное лицо. На нем умещается только одно выражение. От этого лицо его очень правдиво. Так сошлись питерский металлист и гениальный итальянский мастер. Сошлись в одинаковом чувстве, одного приведшем к восторгу, другого — к творчеству.
Это чувство родное и мне, и всем этим людям, ходящим по залу. Всех нас единит заворожившая красота и радость жизни, разметавшая некрасивое и нерадостное и волшебно открывшая недалекое будущее…
На мне, все-таки, надо идти!
Прохожу через залы-читальни. Через храмы зеленого света, чистоты и молчания. Там склоненные головы и благородная тишина труда.