Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Подожди. Не чипляйся, – с досадой пробормотал он. – Бежи зараз на улицу в нашу бричку.
Один миг – и девушка уже была на улице. Но общее оцепенение прошло. К Семену кинулись. Семен увидел близко возле себя Ткаченко в полной парадной форме. Форма эта была странная. Гайдамацкая. Четыре Георгиевских креста по-прежнему лежали поперек груди. Погоны были старой армии, но только не фельдфебельские, а офицерские, золотые, с одной звездочкой.
Семен ударил Ткаченко локтем в грудь и замахнулся гранатой.
– Побережись, бо покалечу! – крикнул он.
Люди шарахнулись от него. Он выбежал на паперть и оттуда через открытые настежь двери с силой швырнул гранату назад, в самую середину церкви.
Страшным рывком воздуха задуло свечи. Стекла выскочили из рам. Паникадило посыпалось.
А Семен уже вскакивал в бричку, где, обхватив пулемет окоченевшими руками, лежала Софья.
– Езжай!
– Езжаю!
Кони помчались.
С паперти вслед беглецам захлопали выстрелы. Пули пропели почти неслышно, заглушенные свистом ветра.
Бричка поравнялась с кузней. Дальше открывалась степь. И в тот же миг из-за кузни наперерез бричке ударил конный разъезд гайдамаков. Бричка стала. Семен не успел опомниться, как был повален на землю и скручен. Двое гайдамаков рубили шашками постромки. Трое – тащили с козел Миколу, который отбивался кнутом. Сомлевшая Софья неподвижно лежала поперек дороги, рядом белела в темноте упавшая с головы серпянка. Через пять минут все было кончено.
И никто не заметил Фроськи.
Как только разъезд гайдамаков ударил из-за кузни, девочка спрыгнула на ходу с брички и легла к дереву.
Трофейные кони, волоча обрубленные впопыхах постромки, прошли мимо нее. Она подобралась к одной из лошадей, схватилась за гриву, вскарабкалась, взмахнула локтями, ударила изо всех сил босыми пятками под брюхо и пропала в темноте.
Пленников отвели в село.
Глава XXIX
Суд
Страшно впасти у кайдани.
Умирать в неволi…
Шевченко
А на другой день, не взошло еще солнце, как за селом на шляху встала черная туча пыли. На этот раз шла не только немецкая пехота и кавалерия, – немецкая гаубичная батарея снималась с передков в полуверсте от села на кургане.
И едва только над степью брызнули первые солнечные лучи, как в хрустальном воздухе заиграл военный рожок.
Десять гаубичных выстрелов сделали немцы по селу. Пять бомб, одна в одну, легли в хозяйство Котко, подняли его на воздух и срыли с лица земли, только черная яма осталась. Другие пять бомб, одна в одну, легли в хозяйство Ивасенко, подняли его на воздух и тоже срыли с лица земли, только черная яма осталась.
И военный рожок сыграл отбой.
А возле полудня в село на двух экипажах, окруженных драгунами, въехал немецкий суд.
На открытом крыльце клембовского дома поставили стол и четыре стула. Стол покрыли привезенным с собою синим сукном и разложили карандаши и бумаги.
На стулья сели председатель военно-полевого суда обер-лейтенант фон Вирхов, докладчик – прокурор господин Беренс и защитник – агрономический офицер лейтенант Румпель.
Четвертый стул занял переводчик, чиновник министерства земледелия гетмана Скоропадского, господин Соловьев. Правая рука его висела на черной косынке. Как шафер он находился в церкви и был оцарапан при взрыве. Вследствие этого он вынимал портсигар и закуривал левой рукой.
Два свидетеля находились тут же. Раненный в голову ротмистр Клембовский лежал, забинтованный, на походной кровати. Рядом с ним стоял навытяжку прапорщик Ткаченко – целый и невредимый.
Семена Котко и Миколу Ивасенко ввели под конвоем и поставили перед судом.
– Альзо, – сказал обер-лейтенант фон Вирхов и воздушным движением посадил в глаз свое стеклышко.
– Не теряя времени, – перевел Соловьев, закуривая левой рукой.
Суд продолжался четверть часа.
– Так вот какое дело, братцы, – сказал наконец Соловьев, вставая, и приблизил к глазам лист бумаги, исписанный карандашом. – Объявляется приговор. «Крестьянин Семен Котко и крестьянин Николай Ивасенко за нападение и убийство немецкого часового – раз, за незаконное хранение оружия – два и за налет на церковь во время богослужения, при котором от взрыва ручной гранаты ранены ротмистр Клембовский и чиновник министерства земледелия Соловьев, что полностью подтверждается свидетельскими показаниями, а также признанием самих подсудимых, – германским военно-полевым судом приговариваются к смертной казни через расстрел. Приговор привести в исполнение публично через два часа. Председатель суда обер-лейтенант фон Вирхов». Все. До свиданья.
Обер-лейтенант махнул перчаткой. Семена и Миколу увели обратно в сарай.
– Ну, теперь я тебя могу спросить, – с трудом размыкая очерствевшие губы, сказал Микола, когда они остались одни и сели на солому, – у тебя ще душа в теле, чи ни?
– Моя душа уже с четырнадцатого года вышла наружу, – пытаясь улыбнуться, ответил Семен.
– А моя ще держится, – прошептал Микола и вдруг положил голову на плечо Семена. – Ой, боже ж мий, боже! Разве гадал я ще на прошлой неделе, что не минует меня сегодня германская пуля! – И он заплакал про себя, как ребенок.
– Цыц, – строго сказал Семен. – Нехай люди не чуют.
Он отвалился головой к стене сарая, раскинул по соломе ноги и, поправив за спиной связанные руки, запел вызывающе громко и вместе с тем заунывно старую украинскую песню, знакомую смолоду:
Бул у ме-ене коняка,
Бул коняка-разбийжака,
Була шабля, тай ружниця,
Тай дивчина-чаровница…
Время двигалось странно. То оно неслось с неслыханной скоростью, так, что леденело сердце, то вдруг останавливалось и повисало над головой всей своей непереносимой тяжестью. Так прошел один час, и уже второй час был на излете. Недалеко на селе проиграл военный рожок.
Загремел засов. Дверь отворилась. В гайдамацкой шапке с красным верхом вошел Ткаченко.
– Что, Котко, песни спиваешь? – сказал он, остановившись против Семена. – Торопись спивать, а то время у тебя уже мало остается.
Ничего не ответил ему на это Семен. Ткаченко прошелся перед ним туда и обратно, как перед фронтом, и снова остановился, тремя пальцами разглаживая ус.
– Не хотишь со мной разговаривать? Довольно глупо. Может быть, ты до меня что-нибудь имеешь, а я до тебя ничего не имею. Жалко мне тебя, Котко, в твой последний час.
– Пожалел волк кобылу, оставил хвост тай гриву. Не треба мне этого. Вертай назад, откуда пришел, чтоб я в свой последний час не видел твоей поганой морды.
– Опять же глупость. Дурак ты, Котко, дурак. Как был всегда дураком, так дураком и выйдешь сейчас перед пехотным взводом.
– Жалко, что руки мне теи злыдни поскручивали, – прошептал, скрипя зубами, Микола.
Но Ткаченко даже прямым взглядом его не удостоил, а лишь только покосился с усмешкой.
– И, если хочешь, Котко, я тебе могу сказать в твой последний час, – продолжал он, – в чем есть твоя деревенская дурость. Не понял ты, Котко, политики. Не сварил котелок. Залетел ты в своих думках чересчур высоко. Захотелось тебе сразу получить все счастье, какое только ни есть на земле. Очи у тебя, Котко, сильно завидущие, а руки еще сильней того загребущие. Увидел ты красивую дивчину и сразу же до нее своими лапами – цоп! И не сварил твой котелок, что, может быть, тая дивчина – богатая дочка образованного человека, твоего непосредственного начальника, и она до тебя, бедняка, не пара. Затем увидел ты клембовскую гладкую худобу и клембовскую хорошую землю и сразу же их своими холопскими лапами – цоп! И не сварил твой котелок, что эта гладкая худоба, и эта хорошая земля, и эти новые сельскохозяйственные машины есть священная, нерушимая собственность хозяина нашего, царем и богом над нами поставленного господина Клембовского. Но и этого показалось мало завидущим твоим глазам и загребущим твоим рукам. Увидел ты дальше, Котко, власть; власть – надо всем, что только ни есть на земле, под землей, в воде и на море: понравилась тебе тая власть, и ты пошел до своих сватов, до разбойников-большевиков, в их Совет депутатов и вместе с ними подлыми своими руками тую божескую власть – цоп! И вот до чего тебя это все привело, Котко. А умные люди как поступают? Возьми меня. Я присягу свою свято исполнял. Я в думках своих чересчур высоко не залетал, а если когда и залетал, то держал это при себе. Я начальству своему уважал. Я чужую священную собственность сохранил как зеницу ока. Я муку через то от людей принимал. И я достиг. А ты не достиг. Кто теперь есть ты и кто я? Я теперь получил за верную службу от его светлости ясновельможного пана гетмана Скоропадского эти офицерские погоны. Я Соньку выдам за дворянина и сам дворянином, даст бог, сделаюсь по прошествии времени. А ты в неизвестной могиле сгинешь, как тая падаль.
– Брешешь! – закричал Семен, вскакивая. – Брешешь, шкура! Я из могилы выроюсь за свое счастье и костями буду душить вас, гадов!
- Миллион терзаний - Валентин Катаев - Русская классическая проза
- Трава забвенья - Валентин Катаев - Русская классическая проза
- Повелитель железа - Валентин Катаев - Русская классическая проза
- Понял - Семен Подъячев - Русская классическая проза
- Десять дней октября - Алексей Поселенов - Периодические издания / Русская классическая проза