Нервозность начальства ощущалась на каждом шагу. Те, кто поумнее, осознали, что новое время — новые песни. Они стали подчеркнуто вежливы и предупредительны с нами, иногда даже позволяли себе еретические шутки. Но многие из них — те, кто был безысходно, величаво глуп, — продолжали цепляться за привычное, механическое, злобное. Например, бухгалтер гороно упорно рассчитывал мои заработки исходя из самой низкой учительской ставки.
— На ссыльных льготы не распространяются, — буркал он, не поднимая на меня глаз.
— Так это льготы Крайнего Севера. Но почему я не получаю того, что полагается по образованию и по стажу?
— Ссыльные во всех правах ограничены, — отрезал он, произнося слово "ссыльные" с такой интонацией, точно оно означало "зачумленные" или "омерзительные".
Портреты генералиссимуса висели еще везде незыблемо, в обрамлении траурных лент. Докладчики еще неизменно "закруглялись" речитативом "Под водительством партии Ленина-Сталина". Но новь настойчиво прорастала то там, то здесь, как бы ей ни противились. Уже прошел знаменитый пленум по сельскому хозяйству. Уже проявлял себя Никита Хрущев. Пробивались слухи о готовящемся процессе Абакумова.
Возродились некоторые старые материковские связи. Писательница Лидия Сейфуллина прислала Гале Воронской письмо, предлагая помочь в хлопотах о посмертной реабилитации "дорогого Александра Константиновича". Бывший секретарь ЦК комсомола Александр Мильчаков получил уже несколько писем от уцелевших на воле старых друзей, упорно молчавших все эти годы.
Пятого марта, в первую годовщину, появились траурные статьи. В них еще была сакраментальная формула — "Ровно год назад перестало биться сердце того, кто..." и так далее. Но общая сдержанность тона бросалась в глаза всем. Тем более что через три дня, намаявшись от тревог, магаданские вольняшки особенно весело отпраздновали Восьмое марта — Женский день.
— Помнишь, как в прошлом году бабенки убивались, что теперь, мол, навсегда будет отравлен Женский день? — спрашивала я Антона. — Боялись, что тень великой смерти сделает всякое веселье восьмого марта неприличным...
— Проходит, проходит земная слава, — весело вздыхал Антон.
Мои сановные ученики поздравляли меня с Восьмым марта очень торжественно, и мне показалось, что в их клишированных речах появился оттенок доброго отношения ко мне персонально. По почте пришло индивидуальное поздравление от лейтенанта Насреддинова, от того самого, знатока Маяковского. Он желал мне множества всяких благ, а особенно "скорейшей РЕБЕЛИТАЦИИ".
А на другой день он подошел ко мне в коридоре школы и смущенно сказал:
— Опять ошибка делал. Теперь знаю — не "ребелитация", "реабилитация".
— И кто вас поправил?
— Сам заметил! Чуть не в каждой служебной бумаге это слово...
Да, удивительное, опьяняющее это слово действительно носилось теперь в нашем колымском воздухе, перепархивая из уст в уста.
Истории первых реабилитаций были похожи на английскую детскую повесть о маленькой принцессе Саре Крю, получившей после всех ужасов сиротского детства в наследство крупные алмазные россыпи. Так и тут. Если верить восторженным рассказчикам, то первые реабилитированные въезжали в те самые квартиры, из которых были когда-то уведены в подвалы МГБ. Они якобы получали самые высокие партийные посты и зарплату по предарестной ставке за все годы заключения. Правда, пока еще никто не знал фамилий подобных счастливчиков. Но появление этих рассказов само по себе было знамением времени.
Весной пятьдесят четвертого отменили пропуска для въезда на Колыму. Это принесло мне нечаянную радость. Вася, перешедший уже на четвертый курс мединститута, вдруг приехал к нам с направлением в Магаданскую больницу на производственную практику. На все лето! Этот сюрприз сделал мне Антон. Он договорился в больнице, выслал Ваське денег на дорогу.
Самолет прибыл раньше, чем телеграмма из Хабаровска, и я встретила сына после новой четырехлетней разлуки запросто идущим по направлению к нашему бараку. Он шел (вроде и не уезжал!) с открытой — не по погоде — головой, размахивая небольшим пестрым рюкзаком. На нем был надет какой-то немыслимо яркий клетчатый пиджак.
Весь его вид и все поведение как бы подчеркивали, что Большая земля перестала быть для Колымы иным, зазвездным миром. Материк как-то необычайно приблизился. Вот просто взял билет, прихватил рюкзачок и, забыв фуражку, вскочил в самолет. Ведь теперь въезд на Колыму свободный. Как в самый обыкновенный район страны. Древней историей казалось теперь мое хождение по мукам ради Васиного приезда в конце сороковых годов.
Сутки пути — и вот он передо мной, мой мальчик! Я снова вижу его, могу говорить с ним, могу потрепать рукой его красивые волнистые светлые волосы. Но почему они такие длинные?
И тут вдруг вся сила моей любви выливается в странный возглас:
— Что за нелепый пиджак у тебя? И что за прическа?
А это были первые увиденные мной признаки "модерна"! Мне бы обрадоваться, что мой ребенок за эти годы вроде бы вышел из трагической обреченности сына репрессированной семьи, что просыпается в нем молодая жажда жизни, пусть хоть выраженная в попугайской расцветке пиджака. Но во мне сработали запрограммированные с детства комсомольско-квакерские рефлексы, и я сердито сказала:
— Иди в парикмахерскую, постригись покороче. Завтра я куплю тебе нормальный пиджак. А из этого переделаем летнее пальтишко для Тони.
— Через мой труп, — мрачно ответил Васька, — это самая модная расцветка.
Он не шутил. И я замолчала, догадавшись вдруг, что все это гораздо серьезней, чем кажется, что в нашем смешном диалоге происходит мое первое соприкосновение со второй половиной века, с новой молодежью, настолько разгневанной на поколение своих отцов, что хочет ни в чем не походить на них: ни в привычках, ни в манерах, ни даже в расцветке и фасоне пиджаков. А уж тем более — во взглядах на жизнь.
...Между тем события все развивались. Ни злоба, ни тупость, ни обскурантизм, ни инерция не могли остановить подспудного таяния заматерелых льдов. Толчок был силен, и мы все время ощущали это подземное кипение, а порой, не веря глазам своим, даже видели вырвавшиеся на свободу ручьи.
В августе 1954 года отменили ссылку на поселение. Конец комендатуры. Тревожное перешептывание среди моих учеников-офицеров, подпадающих под неслыханное сокращение штатов. А для нас — удлинение цепи, на которой мы бродили. Вместо семи километров вокруг Магадана, отводившихся нам ссыльным видом на жительство, мы получали теперь головокружительную возможность переплыть Охотское море, странствовать по Большой земле, правда не заезжая в города и веси, предусмотренные пунктом 39 положения о паспортах.