Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько суток подряд Берлин подвергался непрерывным налетам авиации союзников. Возвращаясь на машине в одну из этих страшных ночей к себе на Бисмаркштрассе, Иоганн увидел Зубова. Тот медленно шел по улице, явно направляясь к месту, где располагалась секретная служба. Недопустимое нарушение конспирации! Зубов не имел права показываться не только на этой, но даже на близлежащих улицах.
Иоганн сбавил ход и, поравнявшись с Зубовым, приоткрыл дверцу машины.
— Садись!
Зубов, не здороваясь, покорно влез в машину.
Иоганн понесся на большой скорости, стремясь быстрее оказаться подальше от этого района. Он молчал, но весь кипел от злости. А Зубов вдруг прикрикнул:
— Куда гонишь? Сворачивай к моему дому! — И потребовал: — Быстрей! — Потом махнул рукой. — А, теперь уже все равно… Спешить некуда.
— Ты что, пьян? — спросил Иоганн сквозь зубы. — От тебя перегаром несет.
— Может быть, и несет, — согласился Зубов.
— Значит, ты пьян?
— Хотел бы, не получается.
— Да что с тобой?
— Бригитта… — Зубов с трудом выговаривал слова. — Два дня была еще немного жива, а потом умерла. Ну, совсем умерла, понимаешь? Нет. Я сутки возле нее просидел. А потом больше не смог. То есть смог бы… — Прошептал: — А ведь она, знаешь, не одна умерла — вместе с ребеночком. Еще бы два месяца, и у нас был бы сын или дочь. Она больше всего страдала не от того, что сама умирает, а от того, что ребеночек погибнет. Очень, понимаешь, хотела остаться живой, чтобы родить. Я ей приказывал: «Не ходи без меня на улицу, не ходи». А она: «Мне вредно не ходить». Осколок-то попал — ну всего как кусочек безопасной бритвы. Доктор вынул, бросил в посудину — даже и не заметно его совсем.
Подъехали к дому, поднялись в квартиру Зубова.
В первой комнате на столе в гробу лежала Бригитта.
Зубов спросил шепотом:
— Слушай, а нельзя ее спрятать, а потом увезти?
— Куда?
— Ну, к нам, домой… Понимаешь, я все думал, думал: как это сделать? Может, можно, а?
Лицо Зубова было бледно и Вайс решился на недопустимый поступок: позвонил профессору Штутгофу и попросил его сейчас же приехать.
Едва профессор вошел и увидел Зубова, как его суровое лицо смягчилось. Он сел рядом, внимательно, не перебивая, слушал, что бормочет Зубов, и во всем соглашался с ним. Потом достал шприц и сделал Зубову укол в руку. Тот как будто даже не заметил этого, но постепенно глаза его стали сонными, веки опустились, голова поникла.
Профессор попросил Вайса помочь ему перенести спящего Зубова на диван и сказал:
— Если глубокий сон не поможет и он не сумеет собрать себя в кулак, вам придется увезти его куда-нибудь. А еще лучше — скажите, что он предает нас всех.
Когда утром Вайс повторил Зубову эти слова, тот только молча кивнул в ответ.
И выдержал весь похоронный ритуал, а потом принимал соболезнования родственников и знакомых Бригитты.
Через день Вайс навестил Зубова. Судя по окуркам, разбросанным вокруг стула, он не вставал с места долго, — возможно, всю ночь и часть дня.
Зубов молча поднялся, взял с пола рюкзак, предложил:
— Пошли.
— Куда?
— Я никогда не вернусь сюда, — объявил Зубов.
— Нет, — возразил Вайс, — ты должен жить здесь.
— Зачем?
— Я приказываю. — И Вайс добавил мягче: — Это нужно для нас всех, Алеша. Нужно, понял? И ради Бригитты тоже. Ведь если ты сбежишь из ее дома сейчас, как только она умерла, ты оскорбишь ее память.
— Это верно, — согласился Зубов. — Ты в самую точку попал. Я должен остаться. Верно. Теперь я уже никуда от нее не убегу до самой своей смерти. Ты понимаешь, она знала…
— Что?
— Ну, не все, конечно, но знала, кто я.
— Почему ты думаешь? — спросил Вайс.
— Понимаешь, — торопливо говорил Зубов, — я вроде как не догадывался, а только чувствовал иногда: знает. А вот когда уже совсем подошла смерть, она показала рукой, чтоб я к ней наклонился, и вроде как всем лицом мне улыбнулась и прошептала по-русски: «Хорошо, спасибо, здравствуйте!» Глаза у нее сразу ужасно так расширились — и все. На это у нее последние остатки жизни ушли, чтобы, значит, сказать мне, что она знала. Вот и все. Жила и знала. — Погрозил кулаком перед лицом Вайса. — Да если бы я знал, что она знает, я бы, понимаешь, был самый счастливый на свете человек. А то мучился: вроде я с ней поддельный, — но я же по-настоящему ее любил. Понял?
— Ты собрался на кладбище? — спросил Вайс.
— Да.
— Я пойду с тобой.
— Пойдем, — сказал Зубов. И добавил: — Спасибо тебе.
У могилы Бригитты он спросил:
— Потом можно будет на камне приписку сделать по-русски, что она Бригитта Зубова?
— Обязательно, — поддержал его Вайс, — а как же иначе? Она ведь твоя жена…
67
Состав дислоцирующейся на Бисмаркштрассе особой группы при Вальтере Шелленберге за последние месяцы основательно изменился. Люди незаметно исчезали, и так же незаметно на смену им появлялись новые.
Вместо Густава группу теперь возглавлял Альфред Фаергоф — долговязый, худощавый мужчина с узким, мумиеобразным лицом, на котором неподвижно застыла вежливая улыбка.
Фаергоф был университетским товарищем Шелленберга и некогда постоял за его честь. Кто-то из студентов сказал ему, что Шелленберг доносчик и работает в службе безопасности. Фаергоф в негодовании вызвал этого студента на дуэль и вышел из нее победителем. Отважным выпадом рапиры он расцарапал до крови щеку противника.
После окончания университета Фаергоф открыл в Бонне адвокатскую контору, но провалился на первом же судебном процессе: он не защищал своего клиента, а обвинял его, как прокурор. То же произошло и в следующий раз. И это не было случайностью. Фаергоф хотел власти над людьми, а профессия адвоката ставила его в положение человека, хитрящего перед мощью государственных законов, увиливающего от них. Но стать прокурором он не решился, опасаясь, как бы отбывшие наказание не начали мстить ему. Такие случаи, он знал, бывали.
Вальтер Шелленберг, став начальником Шестого отдела службы безопасности, предложил Альфреду Фаергофу пост в секретной следственной части этого отдела.
В следственную часть поступали донесения тех, кто втайне наблюдал за работой агентов и резидентов иностранной разведки Шестого отдела СД. И на основе таких донесений Фаергоф мог вынести заочный приговор агенту или резиденту. Исполнение возлагалось на специально для того предназначенных сотрудников, а приемы и способы они избирали сами.
Это уже была настоящая власть над людьми, над их жизнью, к тому же не приходилось вести полемики с подсудимыми и их защитниками.
В редких случаях проштрафившегося агента вызывали в следственную часть. Но это не был ни допрос, ни следствие. Фаергоф встречался с агентом на какой-либо из уютных, хорошо обставленных конспиративных квартир. Радушно принимал гостя, изящно и свободно беседовал с ним.
Вызывая очередного смертника на откровенность, Фаергоф позволял себе такие острые высказывания о правителях империи, за которые любого другого повесили бы без промедления. Он утверждал, что для людей их профессии не существует общечеловеческих норм. Они посвящены во всей тайны власть имущих, и это дает им право сознавать себя особой кастой. Для них не существует и обременительных предрассудков совести, чести и тому подобной ерунды, придуманной, чтобы держать человека в узде.
Достигнув цели, Фаергоф в изысканных выражениях благодарил разоткровенничавшегося агента за приятную беседу, крепко пожимал ему руку. Пока тот спускался с лестницы, он подходил к окну и, если это было днем, задергивал штору, ночью же ставил на подоконник лампу с розовым абажуром.
Поджидавшие его знака люди встречали агента на улице. Все остальное относилось уже к их работе, чрезвычайно узко специализированной.
Принципиальный аморализм Фаергофа, которым он кокетничал перед самим собой, был характерной чертой всех фашистских лидеров.
Вильгельм Хеттль, один из ближайших сподвижников Вальтера Шелленберга, имея уже время поразмыслить над прошлым, в своем признании, сделанном публично, говорил об одном из таких лидеров, Гейдрихе, и, хотя его характеристика Гейдриха отличалась льстивыми преувеличениями, она все же позволяла понять, что представляли собой и другие фашистские вожаки.
«Он, — говорил о Гейдрихе хорошо его знавший Хеттль, — несомненно, был выдающейся личностью и ведущей фигурой не только в национал-социализме, но и во всей концепции тоталитарного государства. В историческом плане его можно сравнить скорее всего с Чезаре Борджиа».
Оба они с полным презрением относились ко всем нравственным устоям. Оба были одержимы одинаковой жаждой власти, оба обладали одинаково холодным умом, ледяным сердцем, одинаково расчетливым честолюбием.