У него опасения, что если бы он пошел работать в Большой театр, то ему либо помешают в этом намерении, либо начнут травить со стороны, и может ли Самосуд его отстоять. (...)
Самосуд талантливый человек, он разбирается в вопросах оперы. Как верно, например, его замечание, что в опере важен не текст, а идея текста».]
В этот день Булгаков сделал на рукописи перевода две записи — работа «возобновлена 14 сентября 1936 г. в Москве» и «Прервана 14 сентября 1936 г. окончательно».
15 сентября он написал письмо директору МХАТа об отказе от службы в МХАТе и от перевода и заявление в дирекцию. Вместе с женой он отвез письмо в театр и «оставил письмо курьерше». Со службой, дарованной ему шесть лет назад в виде особой милости и стоившей ему огромных разочарований (несмотря на «сценическую кровь»!), было покончено. 10 октября он поступил на службу в Большой театр — либреттистом. «Что ж, либретто так либретто!!» — написал он Вересаеву 2 октября. В жизни его наступил новый и последний период.
Последние месяцы злополучного года были мучительными. Будто вдогонку ему в статье «Пушкинский сезон» (полным ходом шла подготовка к столетию со дня смерти Пушкина) «Вечерняя Москва» сообщала о пьесе А. Глобы (того самого, вместе с которым когда-то Булгаков дебютировал на «Никитинских субботниках»), «выводящего на сцену Пушкина в его последние трагические годы. Уже одно это (!) отличает ее от пьесы М. Булгакова, попытавшегося передать трагедию поэта без ... участия самого Пушкина». Критик М. Загорский писал далее: «Мы с гордостью можем сказать, что в наши дни ни зритель, ни советская общественность в целом уже не примут пьесу о Пушкине, написанную не на том высоком художественном и идейном уровне...»
[В знаменательный для него день 5 октября Булгаков написал письма двум неизменным своим сочувствователям. Одно — П. С. Попову: «У меня была страшная кутерьма, мучения, размышления, которые кончились тем, что я подал в отставку в Художественном театре и разорвал договор на перевод «Виндзорских».
Довольно! Все должно иметь свой предел. (...) Прикажи вынуть из своего погреба бутылку Клико, выпей за здоровье «Дней Турбиных», сегодня пьеса справляет свой десятилетний юбилей. Снимаю перед старухой свою засаленную писательскую ермолку, жена меня поздравляет, в чем и весь юбилей» («Новый мир», 1987. № 2. С. 178; публ. В. Гудковой) .
О том же, но более резко — Я. Л. Леонтьеву: «Сегодня у меня праздник. Ровно десять лет тому назад совершилась премьера «Турбиных». Десятилетний юбилей.
Сижу у чернильницы и жду, что откроется дверь и появится делегация от Станиславского и Немировича с адресом и ценным подношением. В адресе будут указаны все мои искалеченные или погубленные пьесы и приведен список всех радостей, которые они, Станиславский) и Нем(ирович), мне доставили за десять лет в Проезде Худ<ожественного> Театра. Ценное же подношение будет выражено в большой кастрюле какого-нибудь благородного металла (например, меди), наполненной тою самой кровью, которую они выпили из меня за десять лет» (ИРЛИ, ф. 369, ед. хр. 325, авторская копия).]
Приехав в Союз писателей платить взносы. Булгаков «неожиданно», как записывала Елена Сергеевна 9 октября, «решил зайти к Ставскому — секретарю ССП. Трудный, неприятный разговор о Мишином положении. Впечатление у меня от Ставского тяжелое, у него желание уклониться от решения вопроса. Это — чиновник, неискренний до мозга костей».
Важная запись сделана в дневнике Елены Сергеевны 14 октября — после разговора со Ставским, заехавшим ненадолго по формальному делу, но задержанному для разговора — видимо, по ее инициативе. «По приглашению раздеться — снял пальто. Разговор. Этот разговор печален и ужасен. По сути дела — это несостоявшийся разговор с Мишиной стороны — нужно было сказать, что в отечестве ему работать не дают. Он это сказал. Но нужен вывод. Вывод никто не сделает. Всего менее Ставский. Вся его речь состоит из уверток, отписок и хитростей. Говорил о том, что сейчас где-то кто-то будет обсуждать произведения М. А. Кто? Где? Зачем? Ни к чему это не приведет».
С женским нетерпением она толкала его к решительным словам и действиям. Но был ли он готов к тому, чтобы вновь, как шесть лет назад, поставить на кон свою судьбу?
3
«Мы теперь часто-часто бываем в опере и в балете», — писала Елена Сергеевна матери 19 ноября 1936 г. В эти дни Булгаков начал роман, задуманный, возможно, еще в 1929-м году, в 1930-м упомянутый в письме к правительству как роман «Театр», а сейчас получивший название сначала «Театральный роман», а вскоре после начала работы, 26 ноября, — «Записки покойника». Намерение рассказать, как он «сделался драматургом», осуществлялось (как и осенью 1929 г.!) в год, когда сам автор оставлял драматургию и, как он полагал, навсегда. (Примечательно, что в дневниках Е. С. Булгаковой с весны 1936 г. уже не упоминается замысел пьесы о Сталине).
Первые впечатления нового сезона были, впрочем, ошеломляющими.
2 ноября Елена Сергеевна записала: «Днем генеральная „Богатырей" в Камерном. Это чудовищно позорно». Это была постановка шуточной оперы А. П. Бородина «Богатыри» с текстом Демьяна Бедного. 13 ноября, на приеме у американского посла в прекрасном особняке в Спасо-Песковском переулке председатель ВОКСа, писатель А. Я. Аросев расспрашивает Булгакова, «не пишет ли он чего-нибудь к 20-летию Октября» (сам Аросев будет арестован за два с небольшим месяца до юбилея и вскоре погибнет в заключении), а наутро, методично записывает Елена Сергеевна, «Миша сказал: „Читай" и дал газету. Театральное событие: постановлением Комитета по делам искусств „Богатыри" снимаются, в частности, за глумление над крещением Руси. Я была потрясена!»
Событие, аккуратно обозначенное Еленой Сергеевной, как театральное, выходило, однако, далеко за пределы рампы Камерного театра. Булгакова оно, несомненно, задело за живое, было воспринято лично. Во-первых, собственный счет его к Демьяну Бедному был открыт, как мы видели, еще с первых московских лет, но, возможно, много важнее было то, что новые веяния могли коснуться и судьбы начерно дописанного этим летом романа о Иешуа и Пилате.
Что думал автор этого романа о словах официальной формулировки, которой и вообразить себе не мог, скажем, зимой 1922—1923 гг.? Связывал ли в единую цепь события текущего столь драматично для него самого года, а то и двух последних лет — хотя бы с весны 1934 года, с исторического открытия исторических факультетов в университетах (закрытых в первые пореволюционные годы), с постановления «О введении в начальной и неполной средней школе элементарного курса всеобщей истории и истории СССР», — вплоть до того конкурса на учебник истории, в котором он полгода назад решил участвовать? У нас нет ответа на эти вопросы. Можно лишь утверждать, что событие это давало пищу для размышлений, занимало его внимание и в последующие дни, и тому есть, как скоро увидим, доказательства.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});