— Но он не мгновенный. Ей нужно пятнадцать минут, а таких минут у её сосудов может не быть. На этих цифрах я за мозг не поручусь.
— Лена, — сказал я.
Она уже мыла руки. Подошла к койке слева, встала, где положено, и положила обе ладони Нике на грудь, выше сердца, не касаясь живота.
— Держу русло, — сказала Лена тихо. — Мозговые и почечные. Стенки укреплю, тонус приму на себя. Дам пятнадцать минут. Больше не обещаю.
Дальше она работала молча. О том, чего это стоит, говорило только её лицо, белевшее с каждой минутой, а потом из её носа, тонкой линией по губе пошла кровь, сестра молча промокала эту кровь, не смея тронуть её руки.
Тарасов встал вплотную у Лены за спиной, готовый принять её вес, и стоял так, не шевелясь. Человек, который боялся её магии до дрожи, сейчас страховал её собой.
Я стоял у изножья, между двумя мониторами, и вёл бой.
Слева была Ника, давление, пульс, сатурация, зрачки. Справа сестра растянула на животе пояса КТГ, и второй монитор дал сердце моего сына. Сто десять. Девяносто пять. Гипоксия матери докатилась до него, ритм проседал, и кривая шла вниз у меня на глазах.
— Кислород сто процентов, — скомандовал я. — Среднее давление держим не ниже восьмидесяти, ниже нельзя, плацента живет на этом давлении. Артём, титруй по среднему, не по систоле. Тарасов, магнезию фоном, два грамма в час, пусть работает на профилактику, раз не сработала на купирование. Зиновьева, кровь на всё. Время ноль, сейчас, и дальше каждые тридцать минут. Семён, КТГ пишем непрерывно, глаз с ленты не снимать.
Команды уходили и исполнялись. Это было всё, что требовалось от меня на этом этапе, было немало, держать в голове обоих пациентов сразу, мать и сына, и не дать никому из команды провалиться в туннель одного монитора.
Давление поползло. Сто девяносто. Сто семьдесят пять. Урапидил добирался до цели, эти длинные минуты Ленины ладони держали сосуды, и на пятнадцатой минуте монитор показал сто пятьдесят пять на девяносто.
— Отпускаю, — выдохнула Лена.
Она отняла руки и повалилась назад, Тарасов взял ее под руки и усадил на стул, сестра наконец занялась её носом. Кровь остановилась быстро. Лена сидела с запрокинутой головой и дышала.
Ритм плода выправлялся следом за материнским давлением. Сто пятнадцать. Сто двадцать восемь. Сто тридцать девять. Кривая легла в коридор нормы и пошла ровно, Семён у ленты озвучил это вслух, потому что все ждали.
— Двадцать минут без судорожной активности, — доложил Артём. Он стоял у перфузоров и говорил уже обычным голосом, только медленнее. — Держу глубокую седацию, вентиляция синхронна, газы крови через десять минут. По моей части, контроль.
— Принято. Держим так.
Тарасов обошёл койку, проверил крепления, капельницы, всё, что и так стояло идеально, потому что его руки требовали дела.
— Она стабильна, командир, — сказал он. — Дальше моя вахта.
Ника лежала в глубоком медикаментозном сне, на аппарате, и грудь её поднималась в заданном ритме. Давление сто сорок пять. Судорог не было двадцать две минуты.
Фырк сидел на стойке инфузомата, сжавшись в комок размером с кулак, и не моргая смотрел на Нику.
Ординаторская отделена от зала стеклом, через это стекло целиком было видно первую койку.
Мы стояли перед стеклом в ряд, я, Шаповалов, прибежавший из основного корпуса прямо в операционном, Кобрук, Зиновьева с распечатками, Тарасов, Артём.
— Докладываю по лаборатории, — Зиновьева положила листы на стол, но смотрела не в них, цифры она знала наизусть. — Стабильность на мониторе обманчива. Креатинин, вчера утром девяносто шесть, сегодня к полудню сто семьдесят восемь. Диурез тридцать миллилитров в час и снижается. Белок в моче три и два грамма, это уже не граммы тревоги, это граммы потери. Калий пять и три, ползёт. Гемоглобин девяносто шесть, и куда уходит кровь, я по-прежнему сказать не могу. Интоксикация нарастает. Почки сдают, Илья. По моей кривой у нас не недели. У нас дни, и я не уверена, что во множественном числе.
Время, которое мы вчера вечером отмеряли себе на диагностику, консилиумы и литературу, сгорело за одно утро.
— Варианты, — сказал я. — Вслух. Все.
— Родоразрешение, — сказал Тарасов, потому что кто-то должен был сказать это первым, и по его лицу было видно, что он знает цену варианту. — Кесарево сейчас, мать разгружаем.
— Двадцать четыре недели, — отозвалась Кобрук. — Шестьсот пятьдесят граммов. Лёгкие не готовы даже под гормональной подготовкой, которой у нас не было. После материнской гипоксии и такого криза шансы ребёнка, единицы. И главное, он выйдет наружу вместе со своим образованием. Если эта штука продолжит расти в недоношенном теле, мы просто перенесём смерть из матки в кювез. Я против.
— Ждать и вести консервативно, — сказал Артём и сам же закончил: — По цифрам Зиновьевой это означает выбирать, на каком дне недели мы потеряем почки, а за ними мать. Снимаю.
В ординаторской стояла тишина. Шаповалов, который до сих пор стоял молча, глядя через стекло на женщину, которую три недели сторожил в красном боксе, сказал одно слово. Спокойно, как говорят давно решённое:
— Операция.
Никто не переспросил, какая. Все в этой комнате понимали, убрать образование, не вынимая ребёнка. Внутриутробно. То, что делали в мире тридцать восемь раз по реестру Семёна, но не в грудной клетке плода на таком сроке, и ни разу, не зная, что именно удаляешь.
Спорить я не стал. Это слово я сказал себе ещё утром, на бегу, между вторым этажом и лифтом, с тех пор оно лежало готовое во мне. Вся дальнейшая ночь с атласами была уже про него.
— Операция, — повторил я. — Вопрос не в «надо ли». Вопрос в доступе, в сроке и в том, кто встанет к столу. Ответы будут завтра к утру, я работаю над ними с командой. Тарасов, койка и мониторинг, окно стабильности беречь как боезапас. Зиновьева, кровь каждые тридцать минут, любой сдвиг — мне немедленно, в любой час.
Они разошлись по постам. Я остался у стекла один и смотрел на Нику, на ровное движение её груди в чужом, заданном аппаратом ритме, на второй монитор, где стучало сто тридцать восемь в минуту сердце, до которого не доставал ни один мой дар.
Достанет скальпель.
* * *
Зов пришёл к Ррыку в полдень, через привязь Хранителя, и звучал он