духов подождёт. Он умеет.
— А если я скажу Совету, — Ррык шагнул вперёд, и голос его низко лёг на арену, — что среди смертных уже есть те, кто отдал нашему народу больше, чем весь этот Устав вместе взятый? Женщина, вернувшаяся украденную Искру. Лукумон, отказавшийся взять. Им тоже сто лет наблюдения, обвинитель?
— Им достаётся моё уважение, — Змей повернул голову к льву, и в ровном голосе ничего не дрогнуло. — Искреннее, Хранитель, прошу верить. Один смертный и одна смертная. Двое. Устав же писан не о двоих. Он писан о народе, который простоит двадцать лет, а на двадцать первом включит генератор. Я видел это своими глазами.
Ррык смотрел на этот обмен с арены и видел то, что видел уже дважды за свою службу, как дело выигрывают одним параграфом. Змей не лгал ни в одном слове. Параграф существовал, наблюдение не проводилось, и каждый в амфитеатре знал, что стоит за этим параграфом, четыре тысячи лет назад люди делали из народа Змея батареи. Обвинитель не забыл. Обвинитель не забывал ничего, в этом состояла его должность и, подозревал Ррык, его рана.
— Есть ли у Совета возражения по существу параграфа? — спросила Альдо после долгой паузы.
Возражений по существу не было. По существу параграф был безупречен.
— Ратификация переносится, — Альдо произнесла это ровно, но лапа её на кромке ложи сжалась, — до предоставления дополнительных выкладок по колебаниям Искры смертных. Совет благодарит Обвинителя за бдительность.
Змей вежливо склонил голову, собрал свои кольца и утёк с арены так же, как пришёл.
— Хранитель, — Альдо спустилась к нему на арену, когда ярусы опустели, её тихий быстрый голос звучал устало. — Выкладки соберём. Я посажу за них лучших, срок сокращу как смогу. Но ты понимаешь, что «как смогу» на нашем языке, это годы.
— Понимаю, — сказал Ррык. — А ты понимаешь, что на их языке годы, это жизни.
— Понимаю, — сказала Альдо, и на этом разговор кончился, потому что оба были правы, и от этого им было тошно.
Врата на арене стояли открытыми, два столба астрального пламени, уходить в них следовало сейчас, пока злость не остыла, со злостью дорога вниз короче. Ррык медлил.
Он остался стоять у края. Восемьсот лет он ходил среди людей и знал за ними много дурного, но одному он у них так и не научился и не хотел, хоронить живое дело в правильных бумагах. Сегодня он смотрел, как это делают свои.
* * *
Вечером дома Ника тёрла поясницу.
Она делала это всё чаще, третий триместр брал своё, я уже знал наизусть, куда положить ладонь и как повести, чтобы отпустило. Мы сидели на кухне, за окном стояла темень, день заканчивался как обычно, тепло, никуда не надо.
— Штальберг погремушку подарил, — рассказывал я, разливая чай. — Серебряную. С гербом. Полкило весом.
— Врёшь.
— Принесу завтра, взвесишь. Барон сказал, серебро дисциплинирует.
— Этой погремушкой можно дисциплинировать взрослого мужчину, — Ника прикинула и засмеялась. — Убери её пока в шкаф, повыше. До совершеннолетия.
— Слушай, — сказала она потом, глядя в кружку. — А футболист-то наш сегодня тихий. Днём вообще почти не толкался. Я уж заволновалась даже. Обычно он мне к обеду все рёбра пересчитает, а тут тишина.
Во мне дёрнулся профессиональный нерв. Снижение шевелений. Рука пошла к её животу сама, и Сонар уже поднимался во мне привычным движением, секунды, и я буду знать всё…
Уговор. «Никакой магии дома. Пусть всё будет как у людей». Я на полпути остановил Сонар, рука легла на живот просто ладонью, которая ничего не видит.
И под ладонью толкнуло.
— О, — Ника ойкнула и засмеялась. — Проснулся. Прямо в ребро, чувствуешь? Нет, ну ты посмотри на него. Отоспался и давай.
— Чувствую, — сказал я.
Толчок был хороший, я медленно выдохнул, чтобы она не заметила, что я его задерживал. Всё в порядке. Он спал. Дети в утробе спят часами, это норма. Ника устала, погода ломалась третий день, к вечеру она всегда прислушивается к нему тревожнее. Норма. Илья-муж уложил Илью-диагноста на обе лопатки и велел лежать.
— Пойдём спать, — сказала Ника. — Футболисту завтра расти, мне завтра в регистратуру, а тебе резать. Семье нужен режим.
На лестнице Ника остановилась на третьей ступеньке, взялась за перила и постояла.
— Тяжело? — спросил я снизу.
— Нормально, — сказала она. — Просто мы с ним теперь ходим вдвоём, а ступеньки считаны на одного. Ничего, привыкнем. Иди вперёд, свет включи.
Мы погасили кухню и пошли наверх.
Разбудили меня лапы.
Фырк бил меня по щекам, часто, когда я открыл глаза, то в свете ночника увидел его морду в пяти сантиметрах от своей, и по этой морде сон с меня разом сняло. Шерсть у бурундука вся стояла дыбом, от загривка до хвоста, зрачки были во весь глаз.
— Двуногий, — прошипел он. — Вставай. Тихо. Там что-то не так.
Я поднялся, не скрипнув кроватью. Ника спала на боку, дыхание ровное, ладонь под щекой. Я накинул куртку поверх футболки, сунул ноги в сапоги в прихожей и вышел во двор.
В прихожей я двигался на ощупь, не включая света, Фырк на плече молчал, что пугало больше любых его слов, молчащий Фырк встречался мне реже, чем синдром Бадда-Киари.
Двор был в лунном свете, ясный, промороженный. Купол я поднял в астральном зрении первым делом, он стоял целый, золотой, без единой прорехи, не звенел, не дрожал. Стояла полная тишина.
— Купол цел, — сказал я тихо. — Фырк. Что не так?
— Не знаю, — бурундук сидел у меня на плече, прижавшись к шее, и я чувствовал, как он дрожит. — Я не знаю, двуногий, я проснулся, и мне… Там. У реки. Быстро иди к задней калитке.
— Фырк. Сюда не войдёт никто с умыслом, ты сам проверял.
— Иди к калитке, — повторил он. — Пожалуйста.
Слово «пожалуйста» я слышал от него за все все время раза три. Я пошёл через двор, к задней калитке, выходящей на берег.
Калитку я открыл медленно. Граница купола проходила здесь по самой кромке берега, я видел её астральным зрением, тонкую золотую черту. В двух метрах за чертой, на песке, стояла фигура.
Высокая, много выше человека, тонкая и неподвижная. Лунный свет ложился на неё и уходил в неё, как