местам. Ничем иным, как этой непримиримой двойственностью, невозможно объяснить, почему самый блистательный испанский литератор того времени поставил свой дар на службу Мюрату и вскоре воссевшему на престол Жозефу Бонапарту, льстил им и самому Наполеону, как некогда – Карлу IV и Годою. Точно так же, как потом, пройдя вслед за разбитыми французскими войсками – единственными, кто может гарантировать ему жизнь, – печальной тропой изгнания, он будет восхвалять равно и Кадисскую конституцию, и короля Фердинанда VII, пытаясь добиться невозможной политической реабилитации. И по прошествии двадцати лет после этой ночи умрет в Париже в горьком творческом бесплодии, терзаясь мыслями о том, что предал свой народ: он отдал ему литературный дар, но не смог и не захотел разделить с ним его жертвы. А спустя еще очень много лет один из биографов Леандро Фернандеса де Моратина определит характер драматурга словами, которые стоило бы выбить на его надгробной плите: «И если он изменял свои воззрения, то лишь потому, что их у него никогда не было».
С непроглядно-темного неба по-прежнему льет. Четыре утра. На пустыре перед казармами возле Прадо-Нуэво два стоящих на земле фонаря слабо освещают людей, сгрудившихся на склоне и у глинобитной ограды. Их здесь много – десятка четыре с лишним: у одних просто скручены руки, другие связаны попарно или по четыре-пять человек, будто цугом запряжены. Среди них, приткнувшись между Мануэлем Гарсией и бандерильеро Габриэлем Лопесом, сидит и Хуан Суарес, с опаской поглядывает на выстроенный в три шеренги взвод французов. «Гренадеры морской пехоты», – говорит Гарсия, обязанный разбираться в тонкостях форменной одежды. В киверах без козырьков, с тесаками на широких портупеях, солдаты прикрывают от дождя замки своих ружей. В свете фонарей поблескивают капли влаги на серых шинелях.
– Что будет? – испуганно спрашивает Габриэль Лопес.
– Да то и будет, что нас не будет, – сохраняя присутствие духа, отвечает Мануэль Гарсия.
Многие, уже догадавшись, что произойдет сейчас, падают на колени – молят, молятся, проклинают. Другие вскидывают вверх связанные руки, взывая к милосердию французов. В разноголосье жалоб и проклятий Хуан Суарес слышит, как один из арестантов – единственный здесь священник – громко и внятно читает Confiteor[162], и ему вторят еще несколько человек. Другие, менее склонные к покорности, бьются в своих путах, барахтаются на земле, силясь подняться и кинуться на палачей.
– Сукины дети! Паскудные лягушатники!
Несколько гвардейцев, подгоняя штыками, оттесняют арестантов к ограде. Здесь и там, озаряя вспышками искаженные ужасом или яростью лица, гремят разрозненные выстрелы – это кто-то из французов, взбешенных несмолкающими криками, открыл огонь по самым буйным. Падают первые убитые – поодиночке или сразу целыми кучами. Звучит команда, и первая шеренга солдат в серых шинелях разом вскидывает ружья к плечу, целится, и вот грохочет слитный залп, скашивая первую партию казнимых.
– Нас убивают! Бей их! Бей французов!
И несколько самых отчаянных – их очень мало – кидаются прямо на штыки. Кому-то удалось высвободить связанные руки, и он вскидывает их, грозя и бросая вызов солдатам, кто-то делает шаг или два вперед, кто-то пытается убежать. Ударами прикладов и штыков следующую партию оттесняют к ограде, объятые ужасом люди шагают вслепую, прямо по телам своих предшественников. В одно мгновенье вторая шеренга занимает место первой, снова раздается приказ, и гремит новый залп, дробя и множа в струях отвесного ливня вспышки выстрелов, обрывая крики, вопли, мольбы о пощаде, бешеную брань. И снова громоздится у стены груда тел. Французы, отодвинувшись, чтобы освободить место, дают третий залп, и теперь уже дым и пламя отражаются в лужах крови, успевшей натечь под трупами и смешавшейся с дождевой водой. Связанный с Габриэлем Лопесом и Рафаэлем Гарсией одной веревкой, Хуан Суарес, которого прикладами и уколами штыков подогнали к стене, заставили опуститься на колени, спотыкается о тела убитых и умирающих, оскользается на размытой глинистой земле и крови. Из-за дождя, что струится по лицу, его помраченный взор едва различает перед собой серые фигуры – они снова вскидывают ружья, целятся. Его трясет от холода и страха.
– Feu![163]
Ослепленный яркой вспышкой, Суарес слышит, как свинец ударяет в землю у него за спиной, щелкает, врезаясь в плоть тех, кто вокруг. Судорожно изогнувшись всем телом, чтобы уклониться от пуль, спрятаться от них, он внезапно чувствует, что руки у него свободны – вероятно, пуля перебила веревку или кто-то из его товарищей, падая, так натянул ее, что она не выдержала и лопнула. Так или иначе, но он, оглушенный грохотом смертоносного залпа, по-прежнему еще стоит на ногах – стоит, пока рядом валятся навзничь или на колени, сбиваются в кучу, падают ранеными или погибают на месте. В каком-то отчаянном и безотчетном порыве, пронизавшем все его тело, Суарес пятится назад, пока не оказывается на крутом спуске, а там, недоверчиво оглядев свои освобожденные запястья, со внезапной решимостью начинает распихивать и отталкивать стоящих поблизости и, наступая на тела мертвых и раненых, увязая в раскисшей от крови и дождя земле, себя не помня, мчится куда-то во тьму. Он так стремителен или ему так везет, что смутные силуэты своих и врагов, руки, протянутые, чтобы задержать его, вспышки выстрелов в упор, едва не обжигающие ему кожу, – все это остается позади. Мрак, тьма, чавканье глины под ногами – он доверил им свою жизнь, и они несут его будто сами собой, без малейшего участия рассудка. Внезапно земля уходит из-под него, и Суарес катится по склону глубокой ложбины, пока, больно ударившись несколько раз, задыхаясь, не оказывается у высокой стены. Слышны голоса французов, которые гонятся за ним и вот-вот настигнут:
– Arrête, salaud! Viens ici![164]
Гремят выстрелы. Две пули просвистывают совсем рядом. Чисперо, застонав от неимоверного усилия, подпрыгивает, хватается за гребень стены, подтягивается, скользя башмаками по мокрому камню. Французы пытаются стянуть его вниз за ноги, он лягается и все же успевает наконец вскарабкаться наверх. Чувствует, как сталь тесака впивается в бедро, в плечо, рассекает кожу на голове, но живым спрыгивает на ту сторону, встает и без оглядки, вслепую, под дождем, идет навстречу узенькой сине-зеленой полоске зари, едва начинающей проступать на горизонте.
В четыре минуты шестого над Мадридом рассветает. Дождь перестал, и мглистое свечение дня