знала — он все может, ему можно доверить свою жизнь.
Наутро нас погнали в какой-то Богом забытый, разбомбленный город, в котором остался только госпиталь, да пару домов с уцелевшим скотом. Госпиталь походил на осьминога, окаменевшего за тысячелетия, с добычей во рту. Он словно отрывал куски от вопящих раненых, а медсестры выполняли роль зубов. Эти обшарпанные стены отваливались кусками штукатурки, словно сквозь иллюзию светлого будущего выступала жестокая, местами смертельная правда жизни.
Нас заставили переодеться в грубую одежду, а мужчин зачем-то направили сдавать анализы. Все ровной очередью выстроились в больничный туалет. Моего любимого схватил за руку один из пациентов и сказал, что если тот не хочет ждать, он может сходит в туалет в соседнем крыле. Но пусть пеняет на себя, если не вернется. «Что за чушь — отмахнулся он.» «Туда никто из нас не ходит — был ответ- никто из мужчин оттуда еще не возвращался, пропадали все». Любимый посмеялся над глупыми суевериями, и мы направились в соседнее крыло, потому что я не хотела оставлять его одного, точнее, я прилипла к нему, как осенний лист к подошве.
Мы без труда нашли нужные двери.
«Не пугайся, кнопка. Это же просто туалет, а не старый английский замок» — улыбнулся он и вошел. Больше я его ни разу в своей жизни не видела.
Я проработала медсестрой всю войну, кроме нескольких месяцев. Сначала я думала, что поправляюсь от голода. Но более старшие товарки просветили меня, отвели к врачу нашего госпиталя. Я родила мальчика. Часто я просыпалась ночью и слышала собственный крик. Но не от постоянных взрывов, стрельбы, стонов раненых и крови, а от того страха у дверей туалета, которою я не смогла открыть и за которой навеки исчез мой любимый. Его записали в дезертиры и мне потом строго-настрого наказали не указывать имя отца. Да я его и не знала полностью. Только то, что он — Алексей, Лешенька. Такое отчество я и дала твоему отцу.
Я твердо решила вернуться в то место, где потеряла любимого, когда закончилась война. Сын спал у меня на руках, а сердце колотилось, словно желая опередить меня. Здание готовили к реконструкции, но еще документы не были готовы, и я вошла без проблем. Рука, открывавшая дверь, похолодела, словно был мороз. Я вошла, и дверь захлопнулась за мной, словно от ветра.
Я плохо помню этот момент. Было темно, а в моей голове раздался голос: «Ты сейчас умрешь! Боишься смерти?» У меня в голове вертелась одна мысль: «Только бы ребенок остался жив, сынишку сохраните». Потом меня нашли у закрытой двери в общем помещении. Сын плакал и дергал меня за рукав.
С тех пор я так и не вышла замуж. Я не жалею. В то время с войны приходило много одиноких девушек с детьми или в положении. То было время коротких встреч. Одно я могу сказать точно — только любовь к сыну сохранила мне жизнь. Дети — главное для женщины. Главнее ее собственной жизни».
Завтра мне исполняется восемнадцать лет. Я давно уже взрослая. Вспоминая эту историю, я тихонько смеюсь над бабушкиной выдумкой.
Вечер. Лето набухает, словно желатин на кухне.
Что такое любовь?
Она вошла как-то по-солдатски в маленький прокуренный начальником кабинет, поморщилась. Анастасия Дмитриевна, хоть ее только потерпевшие и обвиняемые так и называли, а все остальные Настенька, была из тех, что прячут свою красоту на все пуговицы — на все пуговицы застегнутая рубашка, ни приведи Господь кто-нибудь заметит грудь 4-го размера, на все пуговицы застегнутая душа, не открывавшаяся никому, кроме своего жениха. Но еще эта душа верила в справедливость, наверно, была еще слишком молода.
Привели женщину с бегающими глазами, следами былой красоты, и одетую как-то очень уж аляповато. После изучения дела Анастасия Дмитриевна начала допрашивать женщину, но у той как прорвало сливную трубу:
— Вы не понимаете, вы просто не понимаете. Он был как картинка, в костюме, Шанель не Шанель, но что-то такое, пах вкусно, а не как мой обормот, пил только сухое вино и никогда не напивался. А еще он поэт, понимаете, поэээттт!!!!!! У вас было такое, что вам посвящали стихи? Понимаете, настоящие стихи, с рифмой, ритмом, и что там должно быть, как в книжке в школе. Белеет парус одинокий… только там про меня, про мои голубые глаза…
— У вас серые глаза, — поправила Анастасия.
— Про мои голубые глаза, — как будто не заметила женщина, — ну и интимные части, ну вы понимаете.
— Нет! — строго сказала следователь.
— Эх вы, молодая еще, не понимаете. Мужик хоть у тебя есть? — наклонилась обвиняемая к Анастасии, как бы спрашивая тайну.
— Не фамильярничайте! — отстранилась следователь. — Вы ударили мужа ножом пять раз. Вы были пьяны, он тоже. Давайте вернемся к делу. Что вы делали вечером 28 сентября, когда все произошло?
— Он сказал, что я шалава, и ему изменяю. А я сказала, что я уйду от него к Вальдемару (это мой поэт). Он схватил меня за руку, больно, и тряханул, я упала, а он развернулся и пошел из кухни. Я схватила нож и начала бить его им, куда попала. Потекла кровь, руки в крови, он упал, а я бросила нож и побежала из дома к Вальдемару. Он жил рядом, в соседнем квартале. Но пока я бежала, меня поймали ваши, потому что руки у меня были все в крови. Спросили, что со мной, и я все сказала, не знаю почему, и вот я здесь сижу уже три месяца, ко мне только сын приходит, но ваши долго с ним говорить не дают.
Когда женщину увели, после еще некоторых вопросов, позвали мужчину лет 45, весь потрепанный, как будто перемолотый жерновами жизни, с лысиной и редкими волосами пыльного цвета на затылке, выглядящий много старше своих лет, он вошел, согнувшись, будто волок тяжелый мешок на плечах.
— Отпустите ее, — неожиданно пискляво взмолился он, — отпустите, я ее люблю, у нас сын.
— Она вас чуть не убила, и сын уже совершеннолетний. — Возразила Анастасия. — Давайте вернемся к материалам дела.
— Эх ты, молодая еще, ничего не понимаешь.
— Ну и парочка! — выдохнула Настенька, — а вы, Семен Алексеевич, не курили бы в моем присутствии, вы заставляете быть меня пассивным курильщиком.
— Лучше ты будешь пассивным курильщиком, чем пассивной женщиной, — возразил начальник, туша сигарету. — Вот как сможешь сама справляться, я и не буду тебе в кабинете курить.
— А когда наступит этот светлый день? —