— Брат, я обещала. Вы знаете, что здесь такой обычай, и я повторяю вам, что, кроме меня, импровизировать некому.
— Глупый обычай!
— Мне самой тяжело петь. Это напоминает мне все наши несчастья. Завтра я заболею от этого, но идти нужно. Позвольте мне пойти, брат. Вспомните, что в Аяччо вы заставили меня импровизировать для забавы этой англичанки, смеющейся над нашими старыми обычаями. Неужели теперь мне нельзя сделать того же для бедных людей, которые будут мне за то благодарны и которым это поможет перенести их горе?
— Ну, делай, как знаешь! Держу пари, что ты уже сочинила свою ballata и не хочешь, чтобы она пропала даром.
— Нет, брат, я не могу сочинять заранее. Я становлюсь перед покойником и думаю о тех, что остались. У меня навертываются слезы, и я пою, что придет мне в голову.
Все это было сказано так просто, что невозможно было заподозрить в синьоре Коломбе ни тени авторского самолюбия. Орсо уступил и отправился вместе с сестрой в дом Пьетри. Покойник с непокрытым лицом лежал на столе в самой большой комнате. Двери и окна были отворены; множество свечей горело вокруг стола. В головах у покойника стояла вдова; толпа женщин занимала половину комнаты; на другой стороне с обнаженными головами стояли мужчины, пристально глядя на покойника и храня глубокое молчание. Каждый новый посетитель подходил к столу, целовал мертвого[59], кивал головой его вдове и сыну и, не говоря ни слова, занимал место в толпе. От времени до времени, однако, кто-нибудь из присутствующих нарушал молчание, обращаясь к покойнику с несколькими словами.
— Зачем ты покинул свою добрую жену? — говорила одна из женщин. — Разве она не заботилась о тебе? Чего тебе было нужно? Зачем ты не подождал еще месяц? Твоя сноха подарила бы тебе внука.
Высокий молодой человек, сын Пьетри, пожимая холодную руку отца, воскликнул:
— О, зачем ты умер не от male morte[60]? Мы бы отомстили за тебя!
Это были первые слова, которые услышал Орсо при входе. При виде его толпа раздалась, и слабый шепот любопытства показал, что приход voceratrice вызвал нетерпеливое оживление у собравшихся. Коломба поцеловалась с вдовой, взяла ее за руку и оставалась несколько минут погруженной в себя, с опущенными глазами. Потом она откинула меццаро, устремила на мертвого пристальный взгляд и, наклонясь над покойником, бледная, почти как мертвец, начала:
«Карло Баттиста! Христос пусть примет твою душу! Жить — значит страдать. Ты идешь в страну, где нет ни солнца, ни холода. Тебе не нужно больше ни топора, ни твоей тяжелой мотыги. Тебе не нужно больше работать.
Все дни для тебя с этих пор воскресенье. Карло Баттиста! Христос да упокоит твою душу! Твой сын хозяйничает в твоем доме. Я видела, как упал дуб, высушенный libeccio (южный ветер). Я думала, что он мертв. Я пришла в другой раз, и его корень пустил отпрыск. Отпрыск сделался дубом, широколиственным дубом. Отдыхай, Мадделе, под его мощными ветвями и думай о том дубе, которого уже нет».
Тут Маддалена начала громко рыдать, а два или три человека, способные при случае загубить христианскую душу так же хладнокровно, как куропатку, принялись утирать крупные слезы со своих загорелых щек.
Коломба несколько времени продолжала в том же роде, обращаясь то к покойнику, то к его семье, заставляя иногда посредством употребительной в надгробных ballata прозопопеи[61] самого мертвеца утешать своих друзей или давать им советы. По мере того, как она импровизировала, ее лицо приняло восторженное выражение и покрылось легким румянцем, от которого еще резче выступили белизна ее зубов и огонь расширившихся зрачков. Это была пифия на своем треножнике. Не считая нескольких вздохов и подавленных рыданий, в теснившейся вокруг нее толпе не было слышно ни малейшего шепота. Хотя на Орсо эта дикая поэзия не могла так действовать, но скоро и он почувствовал себя охваченным общим волнением. Отойдя в темный угол, он плакал, как и сын Пьетри.
Внезапно слушатели встрепенулись, толпа расступилась, и вошло несколько посторонних. По уважению, какое им оказывали, по торопливости, с какою им сейчас же очистили место, было видно, что это важные лица и что их присутствие делало дому особую честь. Однако из уважения к ballata никто не сказал им ни слова. Первому из вошедших было лет сорок. По черному фраку, красной ленточке в петлице, по внушительному и уверенному виду в нем сразу можно было угадать префекта. За ним шел сгорбленный старик с желчным лицом; он плохо скрывал за зелеными очками свой боязливый и беспокойный взгляд. На нем был черный, слишком широкий для него фрак, хотя и совсем еще новый, но, очевидно, сделанный много лет назад. Он держался около префекта, и о нем можно было бы сказать, что он хочет спрятаться в его тени. После него вошли двое молодых людей высокого роста, с загорелыми лицами, со щеками, обросшими густыми бакенбардами, с гордыми, надменными глазами, выражавшими наглое любопытство. У Орсо было довольно времени, чтобы забыть лица людей своей деревни, но вид старика в зеленых очках тотчас же пробудил в нем старые воспоминания. Уже одно то, что старик держался все время около префекта, говорило о том, кто он. Это был адвокат Барричини, мэр Пьетранеры, пришедший вместе со своими двумя сыновьями, чтобы дать префекту случай послушать ballata. Трудно определить, что происходило в эту минуту в душе Орсо, но присутствие врага возбудило в нем какое-то отвращение, и он больше, чем когда-нибудь, почувствовал себя доступным для подозрений, с которыми долго боролся.
При виде человека, в смертельной ненависти к которому Коломба поклялась, подвижное лицо ее тотчас же приняло зловещее выражение. Она побледнела; ее голос стал хриплым, начатый стих замер у нее на устах… Но скоро она с новой силой возобновила свою ballata:
«Когда ястреб кричит над своим пустым гнездом, скворцы вьются вокруг, насмехаясь над его горем».
Тут послышался сдавленный смех; это смеялись только что пришедшие молодые люди, вероятно, найдя метафору слишком смелою.
«Ястреб проснется, он расправит крылья, он омочит клюв в крови. А ты, Карло Баттиста, — пусть твои друзья скажут тебе последнее прости. Довольно текли их слезы. Одна только бедная сирота не будет плакать. Зачем ей плакать о тебе? Ты уснул во цвете лет, среди своей семьи, готовый явиться перед Всемогущим. Сирота плачет о своем отце, застигнутом подлыми убийцами, пораженном в спину, — об отце, чья кровь краснеет под кучей зеленых листьев.
Но она собрала его кровь — благородную и невинную кровь, она разлила ее по Пьетранере, чтобы она стала смертельным ядом. И Пьетранера будет заклеймена, пока виновная кровь не смоет следа невинной».