Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И уже потом пошли частые удары. Невольно вспоминаешь известные стихи:
Вечерний звон! Вечерний звон! Как много дум наводит он...
Я уже давно забыл последующие стихи и не знаю, что за думы были у поэта. Но у меня не было никаких дум, только непонятная радость на сердце.
На другой день, часов в шесть утра, звон к утрене, потом перерыв на полчаса. Часов около девяти - литургия. И вот помню: в перерыве люди выходили из храма на травку внутри кирпичной ограды, мужчины с мужчинами, около них тихонько ребятишки, женщины с женщинами. Разодеты красно, в цветные платки, шелковые и полушелковые, старушки в черном. И мирно сидим, о чем-нибудь тихо говорим. Скоро заблаговестили опять: первый - долгий удар... Народ не крестится еще. Ударили второй раз: закрестились. Почему так?
Первый удар означает первое пришествие Христа: оно уже прошло. А второй напоминает нам о будущем втором пришествии и о Страшном суде: тут и нужно креститься и в грехах каяться.
Опять все покаяние на первом плане. Но еще сидим на траве: читают пока часы. Вдруг раздается веселый трезвон, сейчас начнется литургия. И мы встаем.
Кстати, "трезвон" сначала, должно быть, означал удар в один колокол, по три раза с перерывом: раз-два-три (перерыв), раз-два-три (перерыв) и т. д. Я это слышал уже во время беженства в Константинополе. А в России взяли потом пример с некоторых храмов Запада. И разносился веселый трезвон пяти, семи и десяти колоколов по всей необъятной Руси. А какие были иногда звонари! Уже ректором Тверской семинарии я встретил одного такого художника. Огромного роста, молодой детина, красивый лицом, с шапкой кудреватых светлых волос и курчавой небольшой бородкой, с улыбающимися чистыми детскими голубыми глазами, всегда без шапки, он ходил по Руси. Легко ему было слушать, где как трезвонят и какие колокола, а потом просил дозволить и ему самому звонить. И как звонил! Чего только не было у нас на широкой родине!
Зато наш рыжий, лохматый, молчаливый Филипп, сторож храма в Софьино, был совершенно без слуха и способностей: пять колоколов в его руках бились, как рыбы в черпаке, наугад.
На Пасху всю неделю разрешалось весь день звонить всякому, кто хотел. И ребята упражняли свое неумелое искусство: никто уж им тогда не смел запретить...
Вот вспомнил о Пасхе. Сколько радости всему народу! Храм переполнен, еще с вечера забираются приехавшие из деревень. Крестный ход... Прежде при первом "Христос воскресе!" стреляли даже из пушек, предоставляемых помещиками. Не известно, как они попали к нам. Потом блестящее богослужение... Всеобщее целование в церкви в конце утрени... После литургии освящение куличей, пасх и яиц, установленных в белых платочках или полотенцах вокруг храма, с копеечными свечками в них... Начинается бледная заря... Народ постепенно расходится... Свечечек в куличиках все меньше и меньше... Еще пять осталось... Две... Последняя потухла... Храм пустой... Сторож тушит свечи... Мы едем все на буланке домой. Поем "Христос Воскресе" и разговляемся... И спать, спать.
Пропускаем восход солнца, а оно в этот день играет от радости, как уверяет отец... Уже после я не раз взрослым взбирался на крыши и смотрел на солнышко. Утром оно всегда дрожит в колеблющемся над горизонтом воздухе, но народ на Пасху видит в этой обычной картине тайный и живой смысл воскресной радости природы...
После вкусный (раз в году такой) обед из курицы, жареного душистого калача, сладкой сырной пасхи. Как ждали этого, особенно после гонения семи недель поста'
Но однажды такое разговение едва не кончилось трагически. То было в 1918 году. Я с Московского Церковного собора в последний раз посетил дом и родителей. Отец всегда жаловался на катар желудка. Вечно пил от изжоги соду, она разъедает слизистые стенки. И в этом году болезнь так обострилась, что вызвали - это редкость - за 5 верст знаменитого в Кирсанове врача Шелоумова... В провинции все бывает знаменитое: голосистый дьякон в соборе, необыкновенный силач-исправник, вот был и чудодей доктор, которому верили все, несмотря на сумасшедшую, шальную фамилию его. Приехал, посмотрел. Прописал рецепт. Велел хранить строгую диету. А тут и подошла Пасха... Все мы, - кроме родителей был я, брат Сергей и сестра Лиза - готовимся разговляться. Садится и больной отец. Ему уже ничего почти нельзя есть, особенно мясного. А он смотрит жадными глазами: всю жизнь ждал Пасхи, сытой и вкусной. Мать и мы, дети, уговариваем его воздержаться... И вдруг он горько заплакал, как малое дитя. Ему было около семидесяти лет.
- Вы едите, а мне одному нельзя-а-а-а!
Мы, дети, даже немного рассердились на его такое неразумие.
- Папа, помрешь же!
А ему все равно, хоть и помереть, лишь бы раз в году вкусно наесться. Смешно это кажется иному, но нужно вспомнить, как бедные люди недоедали, недосыпали, особенно наши родители, чтобы только дать нам обучение. Невольно заплачешь на Пасху...
Смотрела, смотрела на это мать и сама залилась слезами... Может быть, вспомнила тут долгую и горемычную жизнь его и свою - в нужде, в маете, в болезни (отца не помню болящим) - и, махнувши рукой, говорит:
- Ну ешь, отец, - так называла она мужа, - уж все равно; двум смертям не бывать, одной не миновать!
Смахнув свои слезы, обрадовавшийся папа дал себе волю. И в тот же день открылся у него кровавый понос, чуть не умер. Зато с радостью разговелся...
После обеда, помню с детства, на улице, то есть на открытом ровном месте, устраивалась игра "катанье яиц". На большом расстоянии, шагов на двадцать, ставили попарно яйца: пять, десять пар, смотря по количеству играющих, на аршин друг от друга. Первая двойка, по согласию, плоским круглым большим мячом, туго сшитым из тряпок, катила в пары, если попадала, то катила снова, если промахивалась, мяч брали игроки следующей двойки игроков... Другие кругом смотрели... Весело казалось нам... Женщины и дети грызли жареные подсолнечные семечки...
И все были веселы, радостны, довольны; никаких проклятых вопросов и тяжелых дум тогда не было... Жили как "птицы небесные", да, близко к этому евангельскому чину... Недаром же звали нашу страну Святой Русью...
- Кому теперь? - спрашивают.
- Мине-е, - кричу...
Так и прозвали меня тогда:
- Эй, мине! Тебе катить. И качу не обижаясь.
На этот праздник уж должно быть всегда солнышко... Я не помню дождливой Пасхи... Так радостно было на сердце..
Но кончались светлые дни и снова начинались будни с бедностью, с аккуратностью в питании, в трудах, в бережливости. Я и до сей поры, на седьмом десятке, не могу бросать деньги не только на пустяки, но даже и на дорогую пищу. Как-то недавно угощает меня знакомый, подает мне меню.
Вижу, цена на какие-то мясные кушанья - доллар, доллар двадцать, доллар тридцать. Боже мой! Я в страхе, почти непроизвольно отложил карту на стол.
- Ой, как у вас все дорого!
- Что вы? Берите, что хотите, не стесняйтесь ценой, заплатим.
Это говорил бывший русский селянин, но уже давно привыкший к мирскому стандарту американской сытой жизни. Сказал я то же самое о дороговизне при другом рабочем:
- Вы здесь роскошно живете, я не привык так.
- Да, - скромно согласился он, - мы в Америке набаловались!
А я, когда один хожу в маленький польский ресторанчик, где меня не знают, там дешевле, но и все дорого - близко к доллару... Не вынес: стал покупать кое-что и в лавочке у другого, хорошего старика, поляка. Оказалось второе дешевле самому. Успокоился... Так приучила трудная жизнь в семье...
Но любви к деньгам не создалось. Наоборот, и теперь беспокоюсь, если есть лишние деньги, куда их девать. А больших сумм просто боюсь, они меня пугают, точно украденные... И много легче жить так - кое-как, с нуждою в деньгах, это мне кажется более нормальным и справедливым. Какой-то грех и доселе чувствую в свободных деньгах. Это не от моральных принципов, а как-то инстинктивно или уж по привычке к бедности.
По моему же примеру можно судить еще больше о народе, который жил еще беднее, чем наша семья.
Но радость была не только на Пасху. А и в воскресенья, и в двунадесятые праздники мы ощущали таинственную радость. Недаром же это слово "праздник" стало в русском языке символом радости!
Но если уж нечасто была радость, то глубоко в народной душе чувство мира. Да, мирный был наш народ... Об этом уж я говорил прежде. Здесь вспоминаю, как относился он к такому страшному явлению, как смерть. Один священник о. Димитрий Б. уговаривает умирающего своего прихожанина не бояться смерти, а тот ему и говорит:
- Да я, батюшка, и не боюсь ее, слава Богу! И умер.
Старушка идет со мной в Твери из храма.
- Сколько тебе лет-то?
- Да уж семьдесят четыре. Бот все прошу у Бога смерти, да не дает. А что я тебе скажу? Видела я сон...
И начинается длинный, спокойный рассказ о сне. И смерть забыта. Недаром в своей "Исповеди" Л. Толстой сказал: "Насколько спокойная смерть среди нас (дворян) является редким исключением, настолько, наоборот, она в народе бывает обычным явлением".
- Всемирный светильник. Преподобный Серафим Саровский - Вениамин Федченков - Религия
- Святой Ириней Лионский. Его жизнь и литературная деятельность - С. А. Федченков - Религия
- Рождественские рассказы - Константин Победоносцев - Религия
- Кто правит современным миром. Мифы о масонстве - Александр Рыбалка - Религия
- Вопросы священнику - Сергей Шуляк - Религия