Однажды я видел, как медведица-гризли учит своих медвежат. Она лупит их так, что у бедных малышей буквально трещат кости. Так же по-звериному жестоко учила меня жить Аляска. Но я благодарен ей за все те тумаки, шлепки, затрещины, которыми она меня награждала. Эта лупцовка сделала из меня другого человека.
Какого? Это долго рассказывать. Да и не передать пожалуй полностью, что сделалось со мной, с моим умом, сердцем, мыслями, верованиями за эти долгие шестнадцать лет. Но какая страшная ломка произошла во мне, какая умопомрачительная переоценка всех ценностей! Например, к ужасу своему убедился я, что наша хваленая цивилизация, как едкая кислота, может только портить, разлагать, разрушать. Вот доказательство.
У туземцев Аляски до нашего здесь появления ни один человек не имел права владеть большим, чем ему необходимо для жизни. Все лишнее он обязан был отдать нуждающемуся. Они почти не знали, что такое «мое» и «твое». Уж конечно они не читали Прудона. И все же основной их закон буквально по-прудоновски гласит: «собственность — кража». У этих «дикарей» работают все одинаково и все поровну получают за свой труд. Вот тебе и воплотившиеся фаланстеры Фурье и «коммуны гармонических интересов» Оуэна!
А что мы, русские, цивилизованная нация, сделали с этой аляскинской идиллией? Во-первых — принесли заразные болезни. Затем мы познакомили туземцев с водкой. Аляскинские «аршинники-самоварники», которые в тысячу раз злее и жаднее лабазников Апраксина рынка, на водке и строют всю свою коммерцию. Мне кажется, что друг наш Алеша Плещеев именно их-то и назвал «рабами греха, рабами постыдной суеты». Эх, посмотрел бы он, нежная поэтическая душа, как здесь, не смущаясь «гонимых братьев стоном», грабят, оскорбляют, притесняют! Способ местных негоциантов крайне прост: туземца сначала опаивают водкой, а потом обирают до нитки. Это называется «торговлей с дикарями». И теперь, благодаря стараниям многих представителей «цивилизованной» русской нации, туземцы Аляски, все эти тлинкиты, иннуиты, колоши, самоеды, медновцы, кенайцы превратились в лучшем случае в лентяев, воришек, пьяниц, в худшем же — в разбойников с большой дороги или в береговых пиратов. Лишь племена, отгородившиеся от всяких сношений с русскими, сохранили в неприкосновенности свою первобытную чистоту, высокую нравственность, великодушие и муравьиное трудолюбие. Среди одного такого племени, тэнанкучинов, я недавно провел целых восемь месяцев.
И я не сказал бы, что все творимые здесь гнусности объясняются только невысокой моральной ценностью русских колонистов, к достоинствам которых можно отнести лишь их неслыханную выносливость и дерзкую отвагу. Нет, нужно глубже смотреть. Просто мы оказались в культурном отношении ниже туземцев. Как это ни дико звучит, но это правда. У тэнанкучинов я видел их парламенты — «кашги», — громадные круглые сараи. И эти парламенты существовали уже тогда, когда не было еще Вестминстера, когда на месте Москвы кочевали скифы. А мы принесли туземцам свои варварские полицейские порядки. И что только вытворяла здесь каждая административная тля! Впрочем хороши и верхи! Я никогда не был квасным, оголтелым патриотом, но все, что я видел здесь, нанесло окончательный удар моему национальному чувству.
И вот теперь я на бездорожье. Все пути, которые когда-то я считал верными, обманули меня. Я возненавидел своих соотечественников, я разочаровался и в фетише нашем — людей XIX столетия — в цивилизации. Да, с ней что-то неблагополучно, она гниет. В чем ее болезнь, я не знаю, едва ли поймет это и все наше поколение. Может быть дети или даже внуки наши спасут цивилизацию от разложения заживо. Этой верой и будем жить.
Как видишь, это письмо превратилось буквально в письмо «с того берега», — да простит мне русский Вольтер этот невольный плагиат!
И вот теперь, когда свежая молодая страна эта запакощена, растлена, ограблена, ее продают по самодержавно-крепостническому праву, как какую-нибудь бездоходную Березовку или Голодаевку. Продают не только землю с природными ее богатствами, но и население, как некое человеческое стадо. Я готов плакать в бессильной злобе, готов задушить тех, кому в голову пришла эта гнусная и глупая мысль. Я так люблю эту страну!
И какой чудный народ аляскинские зверобои! Большей частью это молчаливые суровые люди. Среди них нашел я характеры глубокие, сильные, прекрасные. И как радостно было под грубой корявой внешностью находить золотое содержание. Их отзывчивость, честность, великодушие, смелость на первых порах буквально подавляли меня. А их гостеприимство, перед которым все ваши понятия о гостеприимстве — ничто! Правда этика их крайне примитивна. Например — непростительное прегрешение против полярной охотничьей этики совершает тот зверобой, который, покидая зимовье, не оставит в нем сухих щепок для растопки.
Я сжился с этим народом, знаю их прекрасно и полюбил их, потому что они показали мне другую жизнь. И я доволен прожитой жизнью, и мне не в чем упрекнуть себя…»
Траппер положил перо и снова опустил голову на руки. Он не заметил даже, как в дверь высунулась сначала бобровая шапка, а потом физиономия и плечи заставного капитана. Македон Иваныч посмотрел внимательно на траппера, дернул сочувственно усом и скрылся за дверью. В соседней комнате кукушка на часах деревянно прокуковала десять, и тогда траппер снова взялся за перо.
«Когда я смотрю в прошлое, — писал он, — как живые перед взором моим проходят скорбной вереницей друзья мои и единомышленники. Вот Петрашевский, коренастый, с беспорядочной бородой, огромным лбом, угловатый, торопливый в движениях и ужасно близорукий. А его альмавива испанского покроя, его смешной цилиндр с четырьмя углами! Многие ли знали, какая пылкая, способная на самоотверженную привязанность душа и живая творческая сила скрывались под этой нелепой смешной оболочкой? Мир праху его! До тебя тоже дошла наверное весть, что в прошлом году не стало этого пылкого бунтаря и умнейшего человека нашего столетия. Мне передавали подробности его смерти. Он умер в глухом, затерянном в угрюмой тайге селе Бельском, одинокий, всеми покинутый, в грязной избе, около лохани с помоями. И какая несправедливость судьбы! Даже после смерти не было ему покоя. Труп его два месяца пролежал в крестьянском «холоднике», — хоронить почему-то не разрешали власти.
И вот другие петрашевцы: Ахшарумов, Ханыков, Пальм, Спешнев, Европеус, Дуров, Момбелли, Алеша Плещеев, братья Достоевские — Михаил Михайлович и Федор Михайлович, имя которого уже начинает греметь по России и даже за пределами ее. Где они теперь? О многих не знаю я, живы ли, не изменили ли идеалам, за которые томились «во глубине сибирских руд». Вижу я и себя тогдашнего — пылкого, по-телячьи восторженного.