по назначению, сказывал – не хочет сесть на место патриарше. Всем миром московским просили – ни в какую. Боярство на коленях стояло, сам царь… коленопреклоненно молил. Может, и не так было. Князь Петр, известно, никогда не жаловал Никона, может, и подпустил лишнее, как знать. Вона она где, Москва…
– Царь на коленях? – Аввакум, не веря, замотал головой. – Бысть такого не может. Бояре, народ, но государь!.. Брехня опасная, вот что это. Мало ли врагов у человека, вот и плетут вредное. Не верь несуразу, Максимыч, пождём.
– Пождём! – ответил, как отрубил нехороший разговор, воевода. – Прощай, Марковне кланяйся.
Уходил протопоп с воеводского дворища с лёгким сердцем, сразу и напрочь отмахнув от себя сплетню о друге Никоне. Шёл, радуясь ясному дню, отступившей тревоге за семью. Ему беззаботно, что бывало редко, верилось – грядут лучшие времена, и он, старший священник, станет их неуступным устроителем, вожем.
Навстречу, громыхая, катил на телеге мужик в поярковой шляпе с тряским лицом, в черной, клочьями, бороде. Завидев пред собой Аввакума, он испуганно натянул вожжи. Соловая лошадёнка резко осадила назад, хомут напялился ей на морду, а мужик кулём вывалился на дорогу. Но тут же вскочил, встряхнулся по-собачьи, но не пустился бежать, а замер, немо пялясь на протопопа ярко-карими, прокаленными похмельным угаром глазами. Ноги в холстинных, заляпанных дегтем штанах ходили ходуном, да и весь он трясся осинкой, то ли от страха, то ли с перепоя. И смех и грех было смотреть на него Аввакуму, но он видывал попа Ивана и в куда горшем обличьи.
– Не устал лакать прелесть сатанинскую? – как-то устало проговорил он, чувствуя, как вселяется в грудь избытая ненадолго досада. – Уж ни кожи ни рожи! Сопли со слюнями развешал, что белены нажевался! Доколе чертей нянчить будешь, а-а? От службы отлучаю тя, пса вонького, и епитимью долгую налагаю!
Поп Иван подсобрался, драчливо выпятил грудь, сплюнул. Брови Аввакума мохнатыми медведями навалились на глаза. Он тяжело шевельнул ими и серым, наводящим морок взглядом удавил попа. Тот вяньгнул по-кроличьи, обмяк.
– Душа-ша скорбях-ху, – еле выдавил он изо рта с пузырями. – Клаху по-помяняху.
Попец заплакал, ладонью, по-кошачьи, размазывая по лицу мокроту. И вдруг как бы отрезвел, вытянул шею и, округлив красные глаза, пальцем прицелился в Аввакума.
– Тю, страшной ихний старшой! – пальцами показал рожки, взлаял и резко скакнул вбок от дороги, выламывая ногами немыслимые фигулины.
– Ишь, какие петли выкидывает! – изумился Аввакум. – В кабаке родился, в вине крестился. Ох ты, горюшко!
Взял лошадь под уздцы, повёл к своему дому, мимо которого пылил поп Иван, диким ором всполошив семейство. Оно высыпало на улицу, выглядывало из окон и ворот – не пожар ли где или чего похуже? Марковна издали узнала Аввакума, да как и не узнать, порхнула к нему, но, подлетев, устыдилась девичьей прыткости. Быстрехонько охорошила себя и с радостью на разрумяненном лице, глядя из-под низко надвинутого платочка синью сияющим взором, степенно завыступала навстречу.
– Здрава, женушка, здрава! – Аввакум выпростал из повода руку и обе протянул к ней. Настасья, невысокая ростом, тоненькая, ткнулась лицом ему в подмышку, затихла малой птахой. А уж и детки-погодки мячиками катятся, повизгивают, как кутята. Нахлынули, повисли на отце. И все-то живы-ладненьки: Ивашка с Прокопкой и доча Агриппинка. А из ворот на дорогу повыскакивали домочадцы – работники и племяши, родни всякой дюжина.
После объятий и шумного галдёжа, почтительно притихшие, всем скопом втекли в хоромину. В моленной комнате отслужили благодарственный молебен. Настасья Марковна солнышком ласкательным светилась, порхая по дому и клетям. То тут, то там слышался голос ее напевный, распоряжался вежливо – как надобней угодить и приветить хозяина, чем бы таким, сбереженным до времени, угостить повкуснее. А обмякший от счастья Аввакум дарил потупившимся в ожидании деткам гостинцы московские: ленты-бусы Агриппке да ей же книгу гадательную «Рафли» пророка и царя Давида. Душеустроительное чтиво для девицы, пусть набирается премудрости, пора, десятый годок живет. Ивану, старшенькому, поучение юношам Василия Кесарейского, а мальцу Прокопию листы лубяные. Очень занимательно и пригодно рассматривать их во всякие лета.
Женушке преподнес новопечатный «Домострой». В нем все уряжено, наказы и советы на каждый день и случай. Да еще плат зеленый, камчатый, весь-то алыми, смеющимися розами усыпанный, на плечи набросил и отступил, любуясь на помолодевшую жену. Протопопица засмущалась, поясно склонилась и опять упорхнула, счастливая редким счастьем. Аввакум племяшей и домочадцев не оставил без радости – орешками волошскими калеными огорстил.
А и суета в хоромине улеглась, всяк вернулся к привычному рукоделию. Аввакум вышел на крыльцо довольный, потянулся до хруста в плечах и замер: по двору, кувыркаясь и сыкая кровью из перерубленных шей, подпрыгивали обезглавленные петухи, а у чурки с воткнутым в нее топором стоял, вытирая о фартук красные руки, брательник и псаломщик Евсей. Увидев Аввакума, он поклонился, скоренько похватал петухов, сунул их в бадейку и зарысил на кухню.
Аввакум глядел на петушиную голову с обескровленным, вялым гребнем, как она накатывала на глаза синие веки, зевала в смертной истоме желтым клювом и в который раз мучился душой от страха и жалости с той первой встречи со смертью, когда мальчонкой набрел на издыхающего соседского теленка. Теленок был белый-белый, лежал под забором наметенным сугробиком снега и теперь истаивал перед стоящим на коленях и горько плачущим ребенком. Теленок подёргивался, перебирал копытцами, будто бежал, напуганный, и в огромном, подернутом влажной дымкой глазу, непонимающем и покорном, парнишка видел выпуклое небо с крохотным в нем пятнышком то ли облачка, то ли голубя. С рёвом бросился в избу, ткнулся лицом в материнские колени и впервые обмер детской душенькой от сознания неминучей смерти всего живущего. А ночью отец его, лопатищенский поп Пётр, зело ко хмелю прилежащий, направляясь по нуже во двор, опнулся впотьмах об сына, мечущего на полу поклоны, и бысть всяко удивлен старанием свово чада к слезному молению.
Из погреба поднялась Марковна с племянницей, волоча плетеный короб. Увидев Аввакума, чем-то омраченного, остановилась, вопрошающе глядя. Он перстом указал на петушиные головы, укорил.
– Постный день нонче, матушка-протопопица. Десятая седмица по Пятидесятнице. Святых мучеников князей Бориса и Глеба, во святом крещении Романа и Давида, поминаем. «Покаяния двери отверзи нам». Аль запамятовала, постница ты моя?
Марковна стыдливо зарделась, опустила очи долу.
– По-омню, батюшко. И что завтра Успение праведной Анны, родительницы Пресвятой нашей Богородицы, по-омню, – виновато вздохнув и теребя передник, заоправдывалась протопопица. – Да вишь ли – покос нонче запоздался, все дожди да дожди. Трава вымахала в твой рост. Замотай-трава. Покосчики убиваются – косу не проволочь,