Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Желать важнее, чем достичь, процесс или событие важнее цели, начало лучше конца, центробежность важнее центра. Настоящий герой — любящий карамзинский идиот в огромной стране без дорог. Выбора тут нет, если Лотман прав в своих представлениях, что «простор» в эпических былинах противопоставляется «тесноте». А теснота — это «прозрачная метафора социального зла».[117]
Бытие в мире цыганском, где все поют, кочуют и в любви рожают детей, строит «живую культуру». Она воспроизводится в песнях, праздниках, передается из поколения в поколение. Именно благодаря тому, что «ей все равно, даже когда империя рушится», она выживает. Она не против империи, а просто олицетворяет продолжение обширных пространств политической географии аполитическим эквивалентом. Живая культура, как сама природа удали, не имеет центра и расширяется повторениями или — по Марксу — отрицаниями отрицаний. Поражения делают ее еще более плодотворной, и ее потенциал никогда не исчерпается, как и у природы нет конца. Если нет ни центра, ни начала, то предел и конец тоже отсутствуют.
Лотман пишет: «Живая культура не может представлять собой повторения прошлого — она неизменно рождает структурно и функционально новые системы и тексты. Но она не может не содержать в себе памяти о прошлом».[118] Это противоречит тому, что Делёз пишет про ризоматический пейзаж, у которого нет памяти, так как он не идет линейно по одному пути. Другими словами, все повторяется, но не помнится.
Это что такое? Романтический поиск того, чего никогда не было? А есть ли тут какой-нибудь более умеренный курс? Разумная остановка?
Нет. По крайней мере это не в традиции русской культуры. Лотман, в продолжение своих исторических аргументов по поводу тесноты, считает любую преданность делу, тем более духовному, обреченной на максимализм: «Договор возможен только с дьявольской силой или ее языческими аспектами. На Руси договор воспринимается как дело чисто человеческое, в значении “человеческое” как противоположное “божественному”… Власть в перспективе символического сознания русского Средневековья наделяется чертами святости и истины».[119] Выходит еще раз, как с белыми офицерами, что настоящая, удалая любовь, добро и добродетель отдаются безоговорочно в руки другой власти. Не зря после кончины Лотмана философ Юлия Кристева (болгарка, живущая во Франции) похвалила его за то, что он «предсказал динамику культурных фактов, включая перевороты, которые Россия переживает сегодня».[120]
Фон понта: русскость сегодня как земля и бескрайний потенциалЕсли культурный смысл бесконечного вызова разным формам преданности толкуется через психологическое значение русской шири для наших понятий «нормы», то что значит это прилагательное «русский» для тех, к кому оно относится сегодня? В ходе одного большого постсоветского опроса исследователи пришли к заключению, что когда обсуждается дух русского общения, то чаще всего называют следующие характеристики: широта души, лень, щедрость и бесцеремонность (всеми любимое «хамство»). Интересно, что все эти понятия, оказывающиеся на первом месте, — достаточно абстрактные. Прилагательные, относящиеся к более конкретным аспектам человеческого поведения, находятся на втором месте. Там обнаруживаем бесшабашность, удаль, расхлябанность, необязательность, бестолковость, глупость, доброту, отзывчивость и великодушие. Общение по полной не имеет цели и включает в себя много характеристик «идиотской, бездорожной» экспансивности.
Опрос одновременно выявил, насколько часто упоминались выпивка или пьянство. Исследователи не спрашивали об алкоголе; участники сами находили повод отметить, что сто грамм никогда не повредят. Замкнутые люди, защищающие свой бастион, раскрываются в разных смыслах. Реальные, ограниченные способности подменяются потенциальными («Я все умею, все могу!»); бытовые проблемы или помехи перестают иметь значение. Реальное становится виртуальным: «Ну, за Родину!»
На третьем уровне популярности оказались, как ни странно, не менее традиционные качества: гостеприимство, открытость, и соборность.[121] Тут еще раз вернемся к алкоголю: если он способствует общению или движению от центра пространства (от умеренности или сдержанности), то он и вызывает состояние аффекта, в котором ощущение собственного эго сугубо эмоционально. «Мне тут хорошо», и под словом «тут» понимаются все аспекты данной ситуации. Ведь человек под мухой делает все, что хочет, и его желание в той ситуации — это не просто желание выпить, но «желание всей совокупности, в которую помещается желание выпить»,[122] с людьми, с друзьями в определенном кафе, с определенной мебелью, музыкой, духами соседки, давно знакомыми официантами и т. д. «Я» становится целым рядом звуков, запахов и других элементов: у них нет центра.
Так потихонечку можно открывать определения русскости с точки зрения того, как элементы русских событий «соотносятся» друг с другом. Это общественная интерпретация бытия. Лингвисты утверждают, что «общаться» в понимании носителя русского языка означает «разговаривать с кем-то в течение некоторого времени ради поддержания душевного контакта с этим человеком». И здесь имеется в виду позитивная оценка нелинейной бесцельности или непрактичности общения.[123]«Мне кайфово оттого, что наше общение никуда не идет. Хорошо сидим». Это веселье небольших пространств и управляемой степени бесцельности. Это маленький вариант пустоты — антидот своего рода: эмоциональное осознание того, что за окном. «Общение» по-русски получается как бы «простор лайт».
Важное ощущение, что границы человеческого тела, может быть, заведомо несоразмерны беспредельной шири, закодировано в русском языке. Это то, что Бердяев назвал «властью пространств над русской душой». Она, как ни удивительно, состоит не в физической беспощадности русской тайги, например, не в проезжей степи, а наоборот. Этимология нескольких терминов на русском языке восходит к представлению о «трудности мобилизации внутренних ресурсов». Эта немобильность проявляется не только в словах «собраться/собираться заодно лень», но и во многих сугубо русских формулировках: «неохота выбираться из дома» и т. п.[124]«Собраться» — это тяжело. Опять сидим хорошо, а чтобы любить и проявить революционную преданность той любви, надо вставать и двигаться дальше от эго и всякого уюта, от центра. Любовь — «подвиг».
У русской дали нет видимых пределов, поэтому, может быть, их нет вообще. Древние картографы, часто не располагая достаточной информацией о только что открытых странах, традиционно прибегали к двум художественным приемам.
Ограниченность географических знаний отражалась постепенным исчезновением изображения: четкие края материка размывались в ничто. А дальше? Сплошные морские монстры или в лучшем случае Нептун с трезубцем, мчащийся верхом на рыбе! То же самое видим сегодня в ТВ-сериалах, таких, например, как «Вепрь». Загадочный зверь пугает русскую деревню: за пределами брежневского застоя может быть только ужас. Изменения, сюрпризы и возможности равносильны кошмару, приходящему с полей.
— Думаете, вепрь сам по себе моего сына убил?
— Вы хотите меня убедить в том, что вепрем управляет чья-то злая воля? Помилуйтесь-с! Это же не собака Баскервилей! Да и зачем?
— Вот и вопрос! Вот Вы его и задали!
— Ну, так ответьте!
— Я не знаю…
— Бред какой-то!
— Бред или не бред, это же не нам судить…
Американка-антрополог Дэйл Пэсмен долго проводила исследования этой порой страшной нематериальности русской материи. Если русскость сотворена психологическим запечатлением ландшафта, а сама страна символизирует гипер- или даже нематериальную зону бесцельного, центробежного и максимально «душевного» общения с миром, то как можно рассуждать о «русской душе», если ее нельзя даже описать? Пэсмен занималась границами русской лингвистической карты — так сказать, тем, что противостоит «глыбе», которой так тяжело «собираться».
Работая в основном под Омском, Пэсмен обнаружила, что «душа» часто определяется методом исключения. (Такое совпадение с апофатическими идеями предыдущих глав нас, безусловно, радует!)[125] Часто душа предстает в разговорах как общественное явление, далекое от беспощадной жестокости теперешнего мира и поэтому сегодня, в нашей постсоветской жизни, она ассоциируется с потерей или с тем, чего нет. Ею злоупотребляли и грубый материализм Советского Союза, и жадная современная корпоративная Россия 1990-х. Так, «душа» воспринимается неотрывно от страдания: либо как некая идентичность, приобретенная через поражение, либо как нечто, рожденное ничем.
- Как Россия получила чемпионат мира по футболу – 2018 - Игорь Рабинер - Публицистика
- Самовлюбленные, бессовестные и неутомимые. Захватывающие путешествия в мир психопатов - Джон Ронсон - Психология / Публицистика
- Мишель Платини. Голый футбол - Мишель Платини - Публицистика