Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая порция печени растворилась мгновенно, и кок уже нетерпеливо поглядывал на дверь – когда там девчушка-поваренок притащит вторую партию, на лице его возникла тревога, будто варево из-за минутной задержки могло пострадать, ноздри расширились зло, запрядали, около рта образовались жесткие складки – валдайский мужик свое дело знал и работал, что называется, по собственной науке, – обвяло и подобрело его лицо, лишь когда в двери камбуза появилась девчушка. В сетке она вновь принесла три тяжелых живых рыбины.
Кок мгновенно опростал треску, сунул печень в котел, и эта, вторая порция рыбьих «душ», растворилась так же быстро, как и первая, бульон загустел, приобрел медовый отлив, вязкость, жировые пятна, плавающие вразброс, как блестящие золотые монеты, слились в одно, образовав лаковую плошку. Дух на камбузе вызвездился такой, что ушастый салага-штурман побледнел, облизал губы, кожа на его лице сделалась прозрачной, ноздреватой, в точечках-поринах, словно свиное шевро – есть такая кожа, на сумки и перчатки идет.
А кок уже снова нетерпеливо поглядывал на дверь, ждал, когда негодная девчонка, которую только за смертью посылать, притащит материал для третьего заброса. Хоть и ерзал повар плечами, и зло напрягался лицом, а девчонка-поваренок работала хорошо, она была шустрой, как мышка, и не замедлила явиться с третьей партией. Треска в этой партии была немного помельче, чем в первых двух, понежнее – так было задумано коком, третья порция тресочьей печени не должна была растаять в бульоне, который уже набрал вязкость и насытился жиром, а – сохраниться и растаять во рту именитого едока, каким являлся приехавший с Сухановым полярный капитан с сандаловой клюкой.
Когда бульон был готов, девчонка-поваренок, исчезнувшая внезапно, хотя внезапного ничего не было, кок прищелкнул пальцами, и девчонка этот сигнал мгновенно приняла, послушно принесла эмалированный таз, в каком обычно стирают белье. В тазу ровненькими рядами была уложена полуснулая небольшая рыбешка, которую на севере знают даже пацанята. Каждая рыбешка отлита из серебра высокой пробы, подчернена по спине и средней «чувственной» линии, но главное не это – рыба буквально до слез, одуряюще остро, нежно пахла свежими огурцами. Это была корюшка.
Заправив печеночный бульон молотым перцем, укропом, добавив туда пару цельных луковиц с неснятой кожурой – кожура специально не снимается, чтоб бульон не помутнел, как предупредительно объяснил повар, – еще что-то, неведомое Суханову, который вообще плохо разбирался в гастрономии и кухонном искусстве, нарезав какой-то незнакомой пахучей травки, кок вывалил в варево таз с корюшкой.
Уха сделалась крутой, похожей на кипящий холодец, – ложка, опущенная в нее, стояла не падая, словно ее воткнули в масло.
Через пятнадцать минут уха была подана сердитому полярному волку, тот отведал и размяк буквально на глазах, сделался говорливым, добрым и покладистым.
Пока ели уху в капитанской каюте, Суханов обратил внимание на девушку, которая обслуживала их стол. Она каждый раз возникала внезапно, стремительно выплывая из сумрака узкого коридорчика, ведущего прямо к капитанской двери, шаг ее был бестелесным, легким, как дым, ничто не отзывалось на ее поступь, не было ни стука, ни скрипа, ни цоканья, хотя девушка ходила в туфлях на высоком тонком каблуке и должна была где-то ступить на металлический порожек, медную пластину, врезанную в пол, оставить после себя какой-то звук, но она была невесома, словно дух, походила на цыганку пушкинской поры, засланную представителями неведомого мира, возможно даже живущими в двухмерном измерении, в их шумную кампанию.
Впрочем, шумел только полярный волк, он оттаял, развеселился, много говорил; капитан-рыбак предпочитал молчать, внимательно слушал гостя, поддакивал, все засекал и наматывал на ус. Гость тем временем рассказывал про то, как недавно на Севере погиб один канадский «корабель», – он так и произносил это слово «корабе́лъ», с ударением на последнем слоге, раскачивался, сидя на стуле, внутри у него что-то шумно бултыхалось – похоже, что трюм полярного волка был наполнен доверху, лить уже некуда, но старый суровый капитан продолжал заправляться – знал, что запас карман не трет. «Корабе́ль» тот хорош был, специальный, в арктическом исполнении, ледокольного типа. В двадцати милях от норвежского порта он подал сигнал бедствия, на поиск его немедленно вылетел самолет береговой охраны и довольно быстро нашел льдину, на которой находилось пятнадцать человек – четверо живых и одиннадцать мертвых. Самого судна уже не было – лежало на грунте, отойдя на вечный покой. Как произошла катастрофа, никто не мог объяснить. И сейчас, когда вон уже сколько лет прошло с той поры и техника поднялась на несколько порядков вверх, стала качественно иной, а поисковая аппаратура – такой, о коей старый полярный волчара даже думать не мог, а загадка того судна так и продолжает быть загадкой.
Оставшиеся в живых сообщили, что «корабе́ль» получил удар в правую скулу и лег на левый борт. Что это за удар, что за пинок – никто не мог объяснить. Скорее всего, канадец наткнулся на съеденный плоский айсберг, который не виден сверху, локаторы его не берут – плавает на поверхности небольшая иссосанная ветром и водой безобидная льдинка с оглаженными краями, и все, а под безобидной шапкой – огромный, в несколько десятков тысяч тонн торс. Обычно такой торс бывает слеплен из столетнего спекшегося льда, что много тверже чугуна. Видать, вахтенный помощник, ведущий судно, обманулся.
Пока старый полярный волк рассказывал, цыганка дважды входила в каюту, приносила закуски, поправляла стол, Суханов любовался ею: на улице на таких девушек обязательно оглядываются, они знают себе цену, ибо только они, такие девушки, и умудряются обрести ту форму и стать, которая уже не требует никаких поправок, и все, кто находится рядом, в том числе и Суханов, невольно ощущают свою незаконченность, тяжеловатую грузность тела, нелепость мышц, буграми наляпанных на кости, осознание этого заставляет досадливо краснеть, замыкаться, думать о чем-то своем – словом, такие женщины превращают живого человека в некого дуба, в бессловесный пень с вытаращенными глазами.
Салага-штурман, который малость оттаял, обрел способность жить после трех тарелок ухи, заметил интерес Суханова к цыганке, вяло поковырялся спичкой в зубах и
- Горькая жизнь - Валерий Дмитриевич Поволяев - Русская классическая проза
- Записки сахалинского таёжника (сборник) - Валерий Маслов - Прочие приключения
- Все цвета моей жизни - Сесилия Ахерн - Русская классическая проза