– Может, опоздал? – спросил Пашка.
– Да вроде не должно, пулей летел. Ведь тут же недалеко, вон колок в Арсином логу, сами знаете, – сказал устало Женька, еще не оправившийся от совершенного подвига и пережитого разочарования.
– А никто не помешал? Филин не ухал? Леший не водил? Не хохотал бесом? В ладоши не хлопал? Не пел без слов? – посыпались вопросы со всех сторон.
– Лешего не видел, а белая лошадь была, – сказал Женька.
– Да ты расскажи по порядку, – с уважением попросил Пашка.
Мы взяли смельчака в плотное кольцо, и он поведал нам о своем беспримерном походе за чертовой бородой.
– Да особо рассказывать нечего, – начал Женька с небрежностью бывалого человека. – До лога я добежал без всяких приключений. Страшновато, конечно, было, темнота же кругом, но я гнал от себя всякие дурные мысли. Настоящий страх начал пробирать, когда свернул в лог. Трава по колено, мокро от росы, лес шумит, дорога заросла, не видно ничего. Пошел напрямки. Слышу слева в лощине: фр-р, фр-р-р – вроде как лошадь фыркает. Пригляделся – действительно белая лошадь. Подняла голову, водит туда-сюда, будто меня высматривает. Хоть и не очень четко в темноте, но видно: и голова, и грива, спина и хвост – все белое. Хотел крикнуть, отогнать, но дух захватило. Я с испугу присел в траву и давай креститься. И молитву вспомнил – бабка учила. А лошадь заржала, зашуршала травой, и топот копыт стал удаляться, удаляться от меня. Собрался я с силами, сжал кулаки, приподнялся из травы, гляжу и глазам не верю – никакой лошади нету. Темень кругом, тишина. Только коростель вдалеке потрескивает да листья шелестят на березах.
– Поди, померещилась лошадь-то, – вставил Петьша сочувственным шепотом. – Или, может, лешак в нее перекинулся.
– Да ну, ерунда, это вон Чалуха с зерносушилки, сторож Костя на ней ездит, – скептически произнес Гыра. – Только вот почто не спутана?
– То-то и оно, что не стреножена… И главное – белая вся, как лунь, – подчеркнул Женька. – И странно как-то исчезла она, вроде испарилась, прямо и вправду, как привидение. Была и нету, и топот заглох. Ну, хоть и тряслись поджилки, а решил я добраться все же до черемухового колка, где эта лешачья борода растет. Перебежками, перебежками, будто бы под невидимыми пулями. Падал сколько раз, путался в траве. Упаду, отдышусь, соберусь с духом, перекрещусь – и дальше. А у колка – там кочки косматые, так я чуть не каждую брюхом сосчитал. Но вот пошла черемуха. По запаху слышно. Хорошо, что в черемушнике травы почти нет, под ногами не путается, только сухие листья шуршат. Но кусты раскидистые, низкие, густые, сучья переплелись, как лианы, я ползком между ними, на четвереньках. Ни зги не видно, все на ощупь. Наконец, под одним кустом нашарил жесткую траву: папороть? Он, чертова борода! И тут вижу – вроде светится что-то… Маленький голубоватый уголек. Играет, мерцает тускловатым таким светом, как серная спичка. У меня аж сердце зашлось от страха и радости. Неужто огнецвет тот самый? Ну, думаю, привалило счастье, теперь все клады мои и сокровища, все тайны откроются и двери распахнутся предо мной, все нечистые духи будут в моем услужении…
Хватанул я под корень весь куст папоротника, перекрутил, надломил, оторвал и – назад, к зарослой дороге. Прутья цепляются за шиворот, за карманы, за штаны, ровно кто руками хватает, чтоб не пустить меня, но все же вырвался из зарослей – и драпака. Слышу: вслед захлопал кто-то, будто в ладоши забил. Меня в жар бросило, оглянулся я – а это голуби взлетели, клинтухи эти или горлицы, что «фу-бу», «фу-бу» кричат по колкам, я с гнезда их, видно, спугнул…
Не помню, как домчался до поскотины. Папоротник в руке держу, будто самого черта за бороду, аж пальцы свело. Отдышался, давай рассматривать: никаких огоньков, никаких цветков… Не поверил, спичку зажег, оглядел, ощупал каждую веточку – ничего не нашел. Папоротник как папоротник. Где же голубой уголек? Ведь он был! И тут меня осенила догадка, что это, наверное, мерцал сизоватым огоньком светлячок. Их же сейчас полно везде, вон даже в деревне крапива вдоль тына как усеяна этими светляками. Только так ли это? Кто знает…
Ну, и вот сел и сижу. Думаю, отдохну, очухаюсь, отойду от расстройства и тогда двину к клубу, к пацанам – о цветках папоротника сказки рассказывать…
Закончив свое повествование, Женька взял из рук Пашки пучок длинных зеленых перьев папоротника, похожих на хвост павлина или сказочной жар-птицы, и, размахнувшись, хотел швырнуть их в заросли репейника, но Пашка поймал его руку:
– Не надо бросать! Папоротник же – первое средство от ленточных глистов, от солитеров этих…
– Во! Недаром сходил к лешему ловец счастья, – вставил Гыра под общий хохот пацанов.
Но смех этот был отнюдь не издевательский и не злорадный, а вполне доброжелательный и даже сочувственный. Вместе со всеми рассмеялся и Женька, может, впервые ощутив свое полное единение с этой доброй и жестокой, простодушной и дошлой, трусоватой и доблестной, богобоязненной и откровенно языческой деревенской ребячьей братвой.
Блуждающий огонек
Конечно, самые большие чудеса случались на Ивана Купалу. Ведь именно накануне его, в купальскую ночь, собирались ведьмы где-то в Киеве, на Лысой горе, на свой шабаш (нечто вроде слета или съезда) и устраивали такой вселенский разгул, что даже до нас, до глубинного сибирского сельца, за тысячи верст докатывались его отзвуки и отголоски. Во всяком случае, наши местные ведьмы заметно оживлялись, кругами выкручивали, вытаптывали хлеба, отнимали у коров молоко, заплетали, запутывали у лошадей гривы, так что их уже невозможно было расчесать и приходилось обстригать.
Не отставала от ведьм и прочая нежить. Водяной, к примеру, хоть и был в этот день именинником, но коварства своего не оставлял, а напротив – пуще обычного старался затянуть в омут всякого зазевавшегося купальщика. Леший не только пугал людей в лесах своими утробными криками, хлопаньем и щелканьем, но и стремился заманить беспечных и неопытных в глухие чащобы, где, как говорится, и сам черт заплутается…
Однако все это празднество нечистой силы вовсе не ограничивалось купальской ночью и Ивановым днем, не прекращалось на них и даже не ими начиналось. Оно продолжалось целую неделю – с шестого по двенадцатое июля, – с Аграфены Купальницы до Петры-Павлы, открывавших петровки – макушку лета.
По крайней мере, мне однажды случилось столкнуться с лешачьими каверзами в хмурую ночь на Самсона-сеногноя, который бывает уже после Ивана Купалы, где-то числа десятого июля, и отличается, как правило, затяжным ненастьем, первым после купальской жары, знаменуется теми самыми дождями, про которые в народе говорят, что они идут не там, где просят, а там, где косят.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});