На предложение посредничества императрица велела дать Уильямсу такой ответ: «Когда уже на первое господина посла предложение о медиации сказано, что ее император, величество такого поступка от его превосходительства не ожидала, то теперь легко ему самому рассудить, что усильное того ж предложения министерству ее императ. величества вновь учиненное повторение еще удивительнее того ее императ. величеству показалось, ибо ее величество справедливо ожидала большего к оказанной своей единожды воле уважения. Ее императ. величество повелевает потому его превосходительству объявить, что как в прежнем ответе объявленные ее высочайшие намерения непоколебимы, так дальнейшее о медиации упоминание более выслушивано не будет. Употребленные ж его превосходительством угрозы, что король прусский сам войска ее импер. величества атакует, служит токмо к ослаблению его предложений, к утверждению, буде можно, еще больше ее императ. величества в своих намерениях, ко оправданию оных пред целым светом и к обвинению пред оным короля прусского».
После этого Уильямсу не оставалось более ничего, как собираться к отъезду из России: здесь им были недовольны, и английское министерство не могло получить высокого понятия о его способностях, когда он так долго вводил его в заблуждение, утверждая в своих донесениях, что и канцлер, и вице-канцлер за английский союз, что всех можно подкупить, и вообще доставлены неверные известия. Только в конце года он уведомил, что ход дела зависит от одной воли и эта воля непоколебима. В конференции, писал Уильямс, великий князь начал было говорить против сближения с Франциею и приступления к Версальскому договору, но императрица сказала ему: «Что сделано, то сделано по моему приказанию, и я не хочу, чтоб об этом рассуждали». Великий князь отвечал: «В таком случае мне остается только молчать и повиноваться».
Перемена отношений России к Англии и Франции, разумеется, должна была сильно отозваться в шведских отношениях.
От 2 февраля Панин сообщил о впечатлении, какое произведено было в Стокгольме известием об англо-прусской конвенции: «Великое изумление, в каком вдруг увидели министерство, возбудило во всей публике крайнее любопытство. Невозможно описать действия этой новости в преданных Франции людях. Они целый день по всем публичным местам проклинали короля прусского». Между тем господствующая на сейме сенатская партия сильно действовала против короля и людей, ему преданных. Один из последних, молодой граф Горн, был отправлен королем в Петербург с известием о кончине матери королевской, герцогини голштинской, которая постоянно получала пенсию от русского двора. Сенатская партия начала повсюду разглашать, что Горн отправлен просить помощи для введения самодержавия. С изъявлением соболезнования о кончине королевской матери отправлен был из Петербурга в Стокгольм граф Ягужинский, по поводу которого канцлер Бестужев писал Панину: «Вы, чаю, и без меня ведаете, что он зять его превосходительству Ив. Ив. Шувалову: я рекомендую и прошу ваше превосходительство показать ему там вашу благосклонность, дружбу и всякие учтивости не только по тому одному, что Иван Иванович мне особливый приятель, но наипаче для того, что, когда вы ему о ваших собственных нуждах и прошениях внушите, я по возвращении его сюда в том для вас с лучшим успехом трудиться надеюсь». На это Панин отвечал: «Граф Ягужинский живет в моем доме и своею свитою оный преисполнил; по повелению вашего высоко-графского сиятельства я всевозможнейше стараюся его угостить, и, правда, он сам по себе видится быть тихий и добрый; но, сколь притом приметить возможно, ему предписана против меня великая в речах скромность; и при первой почте он мне объявил, что сам ко двору доносить будет о своей комиссии, после чего ни о чем до того касающемся ко мне не отзывался, и всю свою мне неизвестную корреспонденцию производит переводчик Бартеломанов, который пред моими подчиненными часто показывает свое любопытство о моих здесь обращениях, а наипаче о корреспонденции с вашим высокографским сиятельством».
Весть о восстановлении дипломатических сношений России с Франциею произвела в Стокгольме впечатление, какого, по словам Панина, описать было невозможно: «Одни чрезвычайно торжествуют, а другие с такою же неумеренностию упадают, третьи боятся своим делам дальних из того следствий, все же купно ни о чем другом не говорят ни в публике, ни приватно». Панин дал знать Бестужеву, что сенатор Гепкен, ссылаясь на донесения шведского посла в Петербурге Поссе, внушает королю и другим, что не канцлер, а вице-канцлер Воронцов ведет переговоры с Дугласом, отчего в конференции противная Бестужеву партия получила верх; следствием будет выезд Уильямса из Петербурга, обессиление Бестужева и восстановление французского влияния.
От 14 июня Панин сообщил об открытии в Стокгольме страшного заговора, следствием чего были аресты, пытки и сильное волнение народа. Главами заговора оказывались члены придворной партии гофмаршал граф Горн и граф Браге. Король объявил в Сенате, что он не принимал никакого участия в заговоре; несмотря на то что приверженцы противной партии кричали на площадях, что надобно короля свести с престола и возвести наследного принца или по крайней мере выслать из государства королеву. По получении этого известия канцлер Бестужев по приказанию императрицы написал Панину, чтоб он никоим образом не вмешивался в дело; если же король или королева станут жаловаться на свое стесненное положение, то может их уверить, что императрица не оставит их без помощи, лишь бы остались нетронутыми установленная форма правления и вольность чинов государственных. Горн и Браге погибли на эшафоте; так как они в своих показаниях оговорили королеву, то упсальский архиепископ с двумя епископами отправлены были к ней для религиозного увещания. Королева на это увещание дала им письменный ответ: «Мне приятны ваши увещания, на которые, по вашим словам, подвигла вас ревность к Божией славе, ко благу отечества и ко спасению души моей; я постараюсь следовать вашим советам и надеюсь успеть в том с Вышнею помощию, причем объявляю, что сильно осуждаю опасный заговор, недавно составленный и благовременно открытый милостию Божиею». После этого к лежащему в лихорадке королю явилась депутация государственных чинов с сильными выговорами за его и супруги его поведение относительно Сената и за последний заговор, которым узел союза между королем и нациею разорван и может быть восстановлен только подписанием нового акта королевского обещания.
От смут в шведском правительстве посланник должен был обращаться к собственным делам. «Ягужинский, – писал Панин канцлеру, – несумненно под руководством скаредного Бартеломанова наставлен был рассмотреть мои дела, яко единственно пристрастием моей к вам преданности производимые, и досконально разведать о моей с вами и с бароном Корфом корреспонденции (неприятелем которого Бартеломанов себя и поручика Левашова объявляет за то, что он (Корф) их яко российских благородных особ достойно не почитал), причем они оба себе ожидали скорого определения на мое место. Но как он, граф Ягужинский, последним стережен ни был, чтобы не дал мне своей доверенности, однако же, наконец, ощутительно увидел его черное сердце, мерзкое высокомерие и весьма малый смысл и способность, что ему открыло глаза во многих ему данных предрассуждениях, и теперь по последней мере, что до начал дел вообще и особливо здесь касается, принял со всем столько другого понятия, сколько достанет силы его молодости, еже несумненно ваше высокографское сиятельство приметить изволите из того, как он, возвратясь, отзываться будет. Правда, я в нем со всем истребить не могу предуверения, будто б ваше высокографское сиятельство ему недоброжелательны; он на протекцию вице-канцлера больше, нежели на чью другую, полагается; но притом ныне находится в несказанном удивлении, как его сиятельство с своею прозорливостью столько допустил, по его слову, себя обморочить таким скаредным простяком, каков Бартеломанов, которого будто б он, вице-канцлер, почитает первым в способности изо всех коллежских служителей. Наконец, милостивый государь, он мне в конфиденцию открыл, как вице-канцлер, ему приказав меня обнадежить о непременной его ко мне милости, поручил притом неприметно мне дать выразуметь, будто бы он причину имел сомневаться, что я его не счисляю между моими милостивцами, в чем, может быть, я других допускаю себя проводить, и что он весьма желает мне служить, лишь бы я мои желания ему показал. На такие милостивые диспозиции я учинил взаимное внушение, что я в приватном моем поведении не имели не имею случаев кого-либо против себя раздражить, следовательно, тем меньше могу сумневаться о доброжелании его сиятельства; милостивцев же себе одними мне порученными делами искал и ищу, а ежели в некоторых из них я столько был несчастлив, что его сиятельство апробации не удостоился, то и тут ожидаю от его справедливости, что он вину искать будет в ошибке моей доброй совести, внутреннего удостоверения и чести, откуда все мои началы и сентименты беру и на них до тех пор твердо полагаюся, покамест инако уверен найдуся, а мое в свете бытие столь низко почитаю, что не могу себе представить, кому бы была нужда меня проводить. Впрочем, что мне до услуг касается, мои обстоятельства всем известны, и ежели я чему достоин, то его сиятельство не погрешит пред своею честью и меня того не лишит, я же в себе таких достоинств не нахожу, чтоб самому искать воспользоваться его ко мне милостью».