Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опера окончена. На крыльце черного хода слышатся шарканье и шуршание — мама и папа отряхиваются, как только что выкупавшиеся псы: наши верные королевские далматинцы, наши спасатели-сенбернары. Раскрытые зонты — в ванную комнату на просушку. Что мы тебе принесли, угадай, Натан? Вы принесли мне, прошлепав под ветром и дождем пять миль, чувство семьи — вместе с баночкой тушеной капусты от бабушки Цукерман и штруделем[64] в обувной коробке от бабушки Акерман: кое-что покушать для бедного Натана, пусть будет счастлив и здоров и живет до ста двадцати лет. Наступает вечер. Мы все в гостиной. Сестра, привыкшая быть на виду, разрабатывает голос, стоя в центре комнаты; медальон восточного стиля поднимается и опускается вместе с грудью. Отец читает в «Санди Энкуайер» военные сводки. Мама что ни час касается губами моего лба: и нежный поцелуй, и внимательная проверка температуры. А я блаженно бездельничаю на софе, как одалиска. Выходной день — каждый раз лучший из всех с той поры, как выходные вообще появились в человеческом обиходе!
Можно представить, до чего тошнотворно выглядели на фоне этих незабытых (и незабываемых) подробностей, запечатленных в памяти с детства (по которому я не испытываю никакой особой ностальгии), воскресенья семейства Кеттереров! В нашей истинно дружной семье, атмосферой которой были любовь и покой, все с заботой думали обо всех; здесь же царила постоянная, демонстративная и до скуки мелочная враждебность. Мне никогда не приходилось наблюдать казнь на электрическом стуле.
Но, кажется, я знаю, что почувствовал бы, случись такое. Воскресенье за воскресеньем я глядел, как люди сжигают друг другу жизнь, и каждое воскресенье испытывал содрогание, ибо был соглядатаем казни. Глупый, надломленный, невежественный ребенок, Моника Кеттерер не знала, где у нее правая, где левая рука; не могла определить время по часам; затруднялась прочесть уличную афишу или название конфет на коробке; для того, чтобы осилить хотя бы слог, ей приходилось прилагать усилия, сопоставимые с напряжением альпиниста, штурмующего вершину Джомолунгмы. Моника. Лидия. Юджин. «Что общего у меня с этими людьми?» — спрашивал я. То, что я нахожусь среди них. И иного мне не дано. Разве у меня есть выбор?
По воскресеньям Юджин приводил к нам Монику. Внимательный читатель уже понял, до какой степени был отвратен Кеттерер, и еще ждет, когда этот тип проявится во всей красе. Он проявлял себя во всей красе каждое воскресенье. Каждое воскресенье — очередной гвоздь в гроб Натана. Как бы мне хотелось, чтобы рассказы Лидии о Юджине оказались преувеличением, с каким бы удовольствием я сказал ей: «Оставь, он вовсе не так плох, как тебе хочется думать»; или даже: «А что, знаешь, он мне чем-то нравится». Но я не мог так сказать — и не потому, что разведенные жены обычно не умеют адекватно воспринимать подобные речи, относясь к ним, как к издевке. Вовсе не потому. Просто я его люто ненавидел.
Живьем он был еще более уродлив (хоть это и кажется невозможным), чем в описаниях. Что и не удивительно: для правдивого портрета не хватило бы никаких слов. Скверные зубы, огромный бесформенный нос, гладко зачесанные назад набриолиненные волосы (ведь он собирался в церковь); одет с горделивой безвкусицей, так и кричащей: я — городской житель, и не смейте называть меня деревенщиной! Удивительно, как девушка с приятным личиком, врожденным обаянием и недюжинным умом могла выскочить за такую образину? А вот так: он предложил ей это. Светлый рыцарь освободил принцессу из темницы — Юджин вызволил Лидию из теткиного дома в Скоки.
Читатель смущен: он еще не окончательно запутался, но начал уже терять ориентацию в мрачноватом лабиринте отношений, обрисованных автором. Читатель недоверчиво поглядывает на главного героя, недоумевая, какого черта тот добровольно спит с женщиной, с которой спать не хочет, да еще и взваливает на себя тяжкий хвост проблем, тянущейся за ней. Не могу сказать, что я не понимаю тебя, читатель. Скорее, я не понимаю автора и героя. Действительно, чего это ради молодой человек — в общем-то рассудительный, дальновидный, осторожный, благоразумный, уверенный в себе, бережливый, досконально просчитывающий каждый шаг, ищущий жизненной стабильности, не безразличный к своему материальному положению, — чего это ради в обстоятельствах исключительной важности он действует вопреки собственным интересам, да еще так явно? Хочет проверить себя на прочность? Не убедительно, ох как не убедительно. Ведь есть же инстинкт самосохранения — будь то психологический механизм оповещения об опасности, будь то здравый смысл или просто страх, — действующий, как выплеснутый в лицо лунатика стакан холодной воды: хватит, не надо мне больше этих крыш, бездонных лестничных колодцев и пустынных бульваров, я пришел в чувство, я просто иду бай-бай. Нет, нет, я не хотел никого проверять на прочность. Напрасно искал я в себе и тот искренний порыв, который побуждает миссионеров с риском для жизни проповедовать людоедам или ухаживать за прокаженными. Не было и этого порыва. Может быть, я свихнулся? Ничуть не бывало. Чем же объясняет автор поступки своего героя (оправдывает — не то слово)? Автор назойливо твердит об обаянии Лидии, о ее смелости, о ее непосредственности, о самоуглубленности Цукермана, о его свойстве все принимать всерьез, так сказать, не на шутку (да еще и подчеркивает последнее обстоятельство подзаголовком своего повествования). Ну и что — даже если рассматривать пресловутую «серьезность» в качестве некого социального или корпоративного знака? Автору (несмотря на бросающееся в глаза многословие) так и не удалось объяснить логику поступков героя, точно так же, как сам Цукерман не доказал ни себе, ни другим взаимной обусловленности боли головной и боли душевной, сколько бы ни гордился он в свое время этим прозрением. Концы с концами не сходятся.
Правду сказать, кроме воскресений бывали и субботы. Вот как Лидия и Натан их проводили. Неспешные приятные прогулки к озеру, пикники, катание на велосипедах, походы в зоосад и в аквапарк, посещение музеев и театральных представлений: гастроли Бристольского театра «Олд Вик»[65] и Марселя Марсо[66]; я мог бы написать и о том, как они подружились с другими университетскими парами, об аспирантских междусобойчиках, на которых они иногда бывали, о лекциях известных поэтов и критиков в Мандель-холле, о сумерках вдвоем у камина в квартире Лидии. Эти воспоминания придали бы рассказу большую объемность и правдоподобие, но исказили бы в глазах читателя внутренний облик молодого человека по имени Натан Цукерман. Маленькие житейские удовольствия ровным счетом ничего для него не значили, потому что не имели отношения к «нравственной стороне вопроса». Он соединил жизнь с Лидией не потому, что они оба любили китайскую еду с Шестьдесят третьей улицы и чеховские юморески; из таких соображений он скорей женился бы на Шерон Щацки. Многим это может показаться невероятным (в том числе и мне самому), но на решение Натана повлияли не совместные застолья, прогулки, экскурсии, задушевные беседы у камина с книжкой в руках, а «однообразие гнетущей ситуации», плотным коконом окутавшее Лидию и накрепко связавшее их, — он думал именно так и не иначе.
Пусть читатель, которому с трудом верится в подлинность и искренность описанных побуждений, поверит хотя бы в то, что я мог изложить историю совершенно в другой тональности. Это довольно просто. Слегка трансформируй ракурс, по-новому сфокусируй взгляд — и то, что казалось тяжелым и мрачным, предстанет легким и веселым, вот и весь фокус. В студенческие годы я написал работу об «Отелло» по курсу «Углубленное изучение Шекспира». Я предлагал новые интерпретации трагедии, становившиеся возможными при изменении некоторых деталей. Например, представим себе невероятное: Отелло бел как снег, а все остальные черны как сажа. При такой перемене цвета пьеса, не изменив сюжета, звучала бы, как вы понимаете, не так, как прежде. Или перенесем венецианского мавра в Чикаго пятидесятых годов (о которых, собственно, речь)… Смех да и только.
Точно так же обстоит дело и с нашей историей. Чего это главный герой с педантизмом, достойным лучшего применения, стучит больной головой в стену, мучительно размышляет о половом воздержании и по два раза в сутки соединяется с женщиной, которая ему неприятна? Ничего не стоит сделать Цукермана персонажем фарса, достойным лишь осмеяния. Но я так не сделаю. Внимательный читатель наверняка заметил: в данном случае главный герой и автор — одно лицо. Но то, что происходило с первым тогда, в середине пятидесятых, изменению не подлежит; второй — изменился: я уже не вхож в респектабельный круг незапятнанных добропорядочных и гуманных людей, который именуется университетским сообществом; я уже не сын своих родителей, с гордостью адресовавших письма «профессору Цукерману». Более того: я считаю, что вся моя жизнь — это ошибка и позор, замкнутая цепь безответственных поступков и необдуманных телодвижений. Я тот, кто накликивает беду и осознает это; я сгораю от стыда; я никогда не вернусь в Чикаго и вообще в Соединенные Штаты, духу не хватит. Но я пишу о том, что было тогда.
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Филип и другие - Сэйс Нотебоом - Современная проза
- Время дня: ночь - Александр Беатов - Современная проза
- Мистер Фо - Джон Кутзее - Современная проза
- Тринадцатая сказка - Диана Сеттерфилд - Современная проза