Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ошибочно было бы думать, что Караулов окончательно примирился со своим «кожаным положением» и что в его убывшей душе не сохранялось более искры надежды на лучшее будущее. Глубоко, на самом ее донышке, под хламом неизбежных домашних дрязг и всяких театральных и житейских обид, незаметно тлелась эта спасительная искорка, разрешаясь по временам в груди Караулова приливами артистической гордости и тщеславия. В такие возвышенные минуты он как-то вдруг весь вырастал в своих собственных глазах, расхаживал широкими шагами по своей узкой комнате и, полузакрыв глаза, мечтал о дебюте на Александрийской сцене в роли Несчастливцева в «Лесе»[4], которую он мнил своей коронной ролью и которую ему не удалось нигде еще сыграть, несмотря на всевозможные театральные случайности; в более же здоровые минуты он мечтал, как бы пристроиться на той же сцене на «выход» или пробраться в Москву, в театр Корша[5], на жалованье сценариуса. Но подобные минуты были очень редки и совпадали с такими же редкими минутами материального благополучия; в большинстве случаев горизонт был пасмурен и покрыт тучами. А тучи всегда заволакивали его, когда по клубам все обстояло благополучно и благодетельный театральный гном не появлялся на берегах реки Пряжки.
Эти томительные меланхолические досуги проводились Карауловым, по обыкновению, на жалком и обтрепанном, как и он сам, кожаном диване, в мрачном бездействии и в излиянии желчи на все остальное, «не кожаное» человечество.
Вижу, как теперь, низенькую и полутемную, как погреб, комнату, разделенную надвое ситцевой драпировкой и убранную угнетающе убого. Как странное противоречие с этой убогостью, недоумевающе глядит над диваном большой пожухший портрет какой-то владетельной шведской принцессы с утиной шеей и мушкой на щеке. Портрет этот, вместе с затейливой золоченой рамой, его украшавшей, доставшийся Карауловым по наследству от какого-то дальнего родственника, составлял их фамильную гордость и ревниво оберегался про самый черный день, так как, по мнению одного коломенского живописца, принадлежал кисти хотя лично ему не известного, но очень знаменитого художника и стоил, наверное, не одну радужную. Но пока члены семьи все на ногах, «шведская принцесса» благополучно продолжает висеть на стене, а владельцы ее продолжают работать, кто как может…
Авдотья Ильинишна сидит сгорбившись у окна и копошится над кружевным кукольным пеньюаром; старушка Караулова ворчит и что-то стряпничает по соседству, в маленькой кухоньке; а униженный и оскорбленный Доря лежит в своем замасленном пестрядинном халате у стены на диване и изощряет свое воображение в изобретении разных жестоких слов по адресу клубных антрепренеров. В ногах его валяется обтрепанная книга «Театральное искусство» П. Боборыкина[6] — сей последний остаток школьной мудрости, на которой теперь бессовестно высыпается домашний кот.
— О, антрепренеры, антрепренеры! «Лживое, коварное отродье крокодилов! — мстительно гудит Караулов, потрясая кулаком в воздухе. — На устах поцелуй, кинжал в сердце! Львы и леопарды кормят детей своих…»[7]
— Доря, охота тебе понапрасну надрываться! — перебивает укоризненно сестра.
Караулов теперь сжимает оба кулака.
— Помилуй, как же мне не надрываться, когда в жизни на каждом шагу одно свинство! Отчего, например, меня так редко занимают? Больше ни от чего, как оттого, что я не подлизываюсь к первачам, не кланяюсь и не пьянствую со всякими подлецами… Ах, Дуня, Дуня, если б ты только знала, сколько на свете подлецов!!
На этот монолог — уже не из Шиллера — отзывалась мать из кухни:
— Как это ты хочешь, Доря, чтобы добывать деньгу в не кланяться… Не поклонясь до земли, и гриба не подымешь! Муж-покойник не чета тебе был, а всю жизнь прокланялся; да и помирал-то — ничком на панель повалился…
— Ну и пусть прокланялся! А я вот лучше околею на этом кожаном диване, а уж не пойду просить… Небось понадоблюсь — сами придут клянчить!
На пороге появлялась негодующая, распаренная от плиты старушечья физиономия…
— Не кланяйся, сынок, не кланяйся… пусть лучше старуха мать лавочнику да дворнику кланяется — так-то куда легче жить!..
Караулов, как ужаленный, вскакивал с дивана и нервически взвизгивал:
— Маменька, не растравляйте рану моего сердца! Вам все равно никогда не понять, что должен чувствовать артист в унижении… потому что вы в душе чиновница и вам на мои мечты наплевать!
— Доря! — строго останавливала его Авдотья Ильинишна. И на четверть часа в квартире водворялся мир. Но через четверть часа сам же Доря поднимал вопрос о летнем заработке, и тогда над головой деликатной шведской принцессы проносился настоящий семейный ураган. Да это иначе и быть не могло, потому что летний заработок был самое больное место в семье Карауловых.
Кто имеет хоть слабое понятие о летней театральной жизни Петербурга, тот без труда поймет, что кожаный человек, подобный Караулову, летом должен был играть еще более жалкую роль, чем зимой, — простужая горло на открытых сценах, путешествуя зачастую пешком из Лесного в Озерки[8] и из Коломны на Крестовский остров, недоедая, недосыпая, беспрестанно подвергаясь всяким оскорбительностям со стороны петербургского климата. Да, это была в полном смысле какая-то полукаторжная, полуцыганская, катарально-бутербродная жизнь — скорее жизнь первобытного номада[9], чем жизнь белого человека, претендующего на звание артиста, хотя бы даже и кожаного.
Если вам когда-нибудь случалось летом, ранним утром, проезжать по Офицерской улице, вам, наверное, попадался на панели небольшой полинявший и мрачный человек с повязанным горлом и узелком под мышкой, стремительно шагавший по направлению набережной реки Пряжки; и если, по недоразумению, вы приняли его за Петербургского жулика, возвращавшегося со своего промысла, — спешу разуверить вас: это был не кто иной, как Диодор Караулов, возвращавшийся со своей кожаной работы где-нибудь на открытой сцене Ливадии[10] или Озерков!..
Иногда, впрочем, его занимали летом и на «закрытой» сцене, когда наезжал какой-нибудь гастролер и заявленная последним пьеса требовала увеличения персонала, Тогда Караулов, с прибавкой лишнего полтинника к своему обычному кожаному окладу, переводился с открытой сцены на закрытую и играл бок о бок с московской или провинциальной знаменитостью.
Ох уж эти гастролеры! Это было чистое наказание играть с ними… Или — вернее говоря — играть вовсе и не приходилось, а нужно было лишь подыгрывать, но подыгрывать настолько умело, чтобы не навлечь на себя гастролерского грома и, оставаясь все время фоном картины, неосторожно как-нибудь не напомнить о себе как о живой фигуре. Поэтому репетиция подобного гастрольного спектакля была для болезненно самолюбивого Караулова своего рода театральной инквизицией.
Приезжает подобный летний гастролер на репетиции вечернего спектакля и узнает, что г. Дреймадеров, играющий богатого лондонского банкира, не явился на репетицию и его роль передана какому-то Караулову, игравшему в пьесе третьестепенную роль старика нищего. Гастролер оскорблен, раздражен и приступает к репетиции в самом наиязвительнейшем настроении, Караулов из сил выбивается, чтоб ему подладить, но тот все недоволен:
— Слабо подыгрываете, душенька, слабо! Нажимай сильнее педаль!
Караулов, прошедший весь курс театрального воляпюка[11], начинает подчеркивать слова. Но гастролер, раздраженный отсутствием Дреймадерова, с которым уже сыгрался на первой репетиции, снова привередничает.
— Вы, как вас… Меркулов, что ли?.. Надо, милочка оттенять роль!.. Здесь, например, у вас пауза, потому что я делаю крендель и публика мне аплодирует. В конце сцепы — опять крендель и, разумеется, вызов… а монолог ваш вы можете преспокойно вычеркнуть, потому что он иначе съест мой уход… Вникли, родной, в чем суть?
— Вник-с! — бормочет сквозь зубы Караулов и, следуя указаниям гастролера, безропотно нажимает педаль, делает паузы и херит у себя все выигрышные места. В короткий промежуток, между концом репетиции и началом спектакля, он забирается в пустую купальную будку на берегу театрального пруда и зудит усиленно роль обрезанного лондонского банкира.
За десять минут до поднятия занавеса Караулов — уже совсем одетый и загримированный — взволнованно прохаживается с ролью под мышкой по сцене в почтительном отдалении от антрепренера и гастролера — тоже совсем готового, — мирно между собой беседующих.
Но вот к антрепренеру подбегает сценариус и докладывает, что только что приехал Дреймадеров.
— Ну, слава богу! — восклицают в один голос гастролер и антрепренер.
— Караулов! — командует последний, — вы играете прежнюю роль нищего… Бегите и переодевайтесь… да смотрите поскорей… сейчас даем занавес!..
- Футбол пермского периода - Арнольд Михайлович Эпштейн - Публицистика / Русская классическая проза
- Здравствуй, Ходжа Насреддин! - Леонид Соловьев - Русская классическая проза
- Эта жизнь неисправима - Владимир Рецептер - Русская классическая проза