С минуту длилось молчание и в тишине было явственно слышно, как хлопает о ставни ветер, словно птица крылом. Майор вдруг подошел к старику и, глядя на него в упор, бросил отрывисто:
- Помнишь, что ты крикнул мне... когда кресты бросал?
- Как не помнить, - пробурчал дед.
- И я помню. "Ироды, - крикнул ты мне, - опозорили вы русскую славу, опозорили!" - и швырнул свои "Георгии" в пыль. Так?
- Так, - хмуро отозвался старик.
- Я те кресты поднял. Черт его знает, всего навидался я на своем веку, не человек стал - камень, а крик твой, дед, до сих пор у меня в ушах звенит. Я ведь все понял, все понял: за кого ты счел меня тогда, что ты обо мне, казаке, думал. Вот твои кресты, дед. Я их три месяца за собой таскал. В сумке были, а словно я их на груди носил. Тяжелые твои кресты, дед. Тяжелые! Возьми их назад. Хочешь - на груди носи, хочешь - в сундук спрячь. Спроси у моего адъютанта, он тебе расскажет, как мы твоих ерманцев лупили. Не хуже вашего, дед. Расскажи ему, Вася.
И вдруг он расхохотался громко и весело, и это было в первый раз, что видел Вася майора смеющимся.
- Признал теперь, дед? Вспомнил? - смеялся майор.
- Признал, - улыбнулся и дед, - как не признать.
Он взял со стола лампу и поднес ее прямо к лицу майора. Огоньки загорелись в мрачных глазах Дорошенко.
- Ну, такой же? - усмехаясь, спросил он.
- Словно бы у тебя на лице рубцов прибавилось. Ась?
- Казаку рубец, что георгиевский крест, - награда, - снова усмехнулся майор. - А и у тебя, дед, словно бы морщин больше стало!
- Война, сынок, всех метит. Военного человека шрамом, нас, отставных, морщинкой. - Он поставил лампу на стол и вздохнул. - Как морщинам не быть! Что мы тут без вас пережили... Старики бывало ко мне сойдутся. Беседуем шепотком. "Ты, - говорят они мне, - Тимофей, старый казак, воевал, кавалер. Тактику и стратегию понимаешь. Как, мол, по-твоему что дальше будет?" А какая у меня, товарищи, стратегия? Карт у меня нет, плантов нет, известия, и те редко доходят. Видывал я старых немцев - ерманцев, поглядел и на нонешних. По моей стратегии выходит: должны мы фашиста побить, такой я себе план строил. А покуда он по моей хате ходит, моими половицами, как хозяин, скрипит... эх! - он задумался на минуту. - Или еще бабы забегут, то одна, то другая. "Ты б пошел, дед, - кудахчут, - артиллерию б послушал. Наступают наши аль отступают?" Ну, выйдешь на бугор, обернешь на восток ухо, слушаешь... Ветер шумит в степи, артиллерия бьет... Ухо слышит: уходят наши, удаляются. Ухо слышит, а сердце не верит. Не верит сердце, товарищи, уж такое у меня, у старика, сердце. Не верит оно, что может немец русского человека одолеть. Ну, вернешься к бабам и шепчешь им: "Не сомневайтесь, мол, ждите, вернутся наши, не обманут". Вот вы и вернулись, - он вдруг по-стариковски всхлипнул, затрясся весь, - вернулись, родные. Не обманули!
- Не обманули, дед?
- Не обманули.
- Эх, дед! - майор вдруг пошел к нему и крепко стиснул за плечи. Эх, казачина!
Даже Васю взволновала эта сцена, чуть не всхлипнул и он. До сих пор земля, на которой он дрался, казалась ему только полем веселой сечи. А сейчас, словно края раздвинулись, и увидел он дали, и всю землю под кровью и пеплом, и курганы в степи, и как стоят на них, обернув на восток скорбные лица, наши люди и прислушиваются. Ветер ли то шумит, или наши идут? Беда ли то хлопает крыльями, или, наконец, свобода?
- Что ж, долго погостите у нас али как? - улыбаясь и вытирая слезы, спросил старик.
- До зари, дед, - ответил майор. - Не одни у меня твои кресты, дед, не один ты ждешь. И за Северным Донцом дела у нас есть. И в Донбассе ждут. А в Запорожье ждут меня мои... - Он запнулся и через силу закончил: Может, одни могилы меня там ждут, все одно торопиться надо.
- Эх, беда какая, - всплеснул руками старик, - и угостить-то нечем! Все проклятые гитлеровцы вытаскали.
- Найдем! Вася, фляжку! Давай, дед, стаканчики. Да вот есть один.
- Нет, постой, - хитро усмехнулся дед, - этот не годится. Я сейчас.
Он подошел к двери, поднял половицу и нырнул куда-то под пол. Скоро он появился оттуда. В руках у него были три старинные казацкие червленые чарки.
- Дедовские, - торжественно произнес старик, ставя чарки на стол, уберег от немцев.
Майор стал медленно наливать водку.
На заре полк уходил из станицы. Откуда-то из-за Дона поднималось и растекалось по небу огромное красное солнце, и лучи его, как золотые сабли, замахнулись уже над Северным Донцом, словно солнце перешло в атаку.
Глядя на это солнце, встающее над синей от мороза степью, старик сказал майору:
- Кровавый этот год будет, сынок. Ишь, заря какая.
Он стоял, осененный солнцем, седой, худой, без шапки, и голос его звучал пророчески:
- Великая сеча будет, сынок, ох, великая! И в той сече погибнет, расточится враг. И люди очистятся, и братья соединятся, и мать встретит сына, и жена - мужа, и дети - отца.
Отдохнувший конь бодро взял рысь и вот уже вынес майора за околицу и понес, и понес навстречу новым боям и сече.
А старик остался у околицы. Долго с завистью глядел он, приложив ладонь ко лбу, на гарцующих казаков. И вздыхал, что молодость прошла и не вскочишь теперь на доброго коня, не понесешься в сечу рубить ерманца... Потом повернулся и пошел в станицу. Нынче условились старики собраться в колхозе поглядеть: чем весну встречать, чем пахать, чем сеять.
А над станицей, над степью, над казаками, окутанными снежной пылью, все выше и выше поднималось солнце, кроваво-алое, веселое, молодое солнце сорок третьего года.
1943
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});