Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Sic me servavit Apollo! [1]
Впрочем, если я порой избегаю геологов, то геологию я неизменно люблю. Зимою у камелька особенно приятно послушать о чудесных горах, которые ты посетил летом, о потопах, извержениях вулканов, о горообразовании, о разрушительных силах природы, но главное – об ископаемых животных! Когда разговор заходит об этих ископаемых, я всякий раз перевожу его на мастодонта – кто его открыл не помню – или на мегалозавра Кювье [2]; это такая ящерица длиною в сотню футов, от которой до нас дошли только кости. Вообразите себе, как это царственное животное разгуливало по первозданному миру и кормило свое семейство слонами вместо мошкары! Да здравствуют иллюстрированные журналы [3], они популяризируют науку! именно так и усвоил я геологию.
Но даже и без подобных иллюстраций все мы немного геологи. Кто при виде чудес горного края не задается вопросами о том, как разверзлись эти пропасти, как вознеслись к небу эти вершины, и как образовались плавные линии склонов и вздыбленные утесы; откуда взялись эти гранитные колоссы, нависшие над равниной, или остатки морских раковин в недрах гор? Все эти вопросы – чистейшая геология, элементарная и вместе с тем трансцендентная. Именно их задают себе геологи, более того, отвечая на них, никак не могут придти к согласию; причиною называют то воду, то огонь, то эрозию, то поднятие и опускание суши. Всюду у них теории, нигде нет истин; множество работников, и ни одного всеведущего; множество жрецов, но нет бога; так что каждый волен возложить свою гипотезу на алтарь науки и сказать, когда она развеется дымом: «Дым как Дым, не хуже вашего, сударь мой».
Вот за что я люблю геологию. Она необозрима и туманна как всякая поэзия. Подобно всякой поэзии она погружается в тайны, питается ими, плавает в них и не тонет. Она не подымает завесу, но колеблет ее, и в случайные просветы проникают порой лучи, ослепляющие наш взор. Вместо того, чтобы звать на помощь трудолюбивый разум, она берет себе в спутники воображение и увлекает его в сумрачные недра земли или, возвращаясь к первым дням творения, ведет его по юной, зеленеющей земле, едва возникшей из хаоса, сверкающей первым своим нарядом, попираемой стопами исчезнувших животных, о которых говорят нам ныне их гигантские останки. Если она и не приходит к цели, то, стремясь к ней, идет живописной дорогой; если она вкривь и вкось толкует вторичные причины, то именно поэтому подводит нас к первопричине. Вот отчего наука эта, неизменно нами любимая, является столь же древней как и сам человек. Книга Бытия представляет coфoоj старейший и величайший геологический трактат, а у греков, наиболее поэтического из народов, мы с самого начала находим во множестве всякого рода теогонии и космогонии; с тех пор и поныне вулканисты и нептунисты [4]оспаривают друг у друга, правда, не признание ученого мира, но наивное восхищение, праздное любопытство, поэтическое чувство думающих и доверчивых людей.
В Валорсине я присоединился к трем туристам – французу и двум англичанам, не имевшим между собой ничего общего, разве лишь то аристократическое единомыслие, которое временно объединяет людей с хорошими манерами, побуждая их считать себя равными и общаться друг с другом, когда общаться попросту больше не с кем.
Англичане были красивые и рослые юноши, из тех вчерашних студентов, не вполне еще взрослых, которых папаша-лорд посылает сразу после Кембриджа путешествовать по континенту в сопровождении не то гувернера, не то слуги, чтобы он чистил их ботинки и оплачивал их шампанское. Несколькими днями раньше они уже встречались мне. В гостинице за столом они показались мне чинными как истые английские джентльмены; в дороге они резвились, напоминая больших ньюфаундлендских собак, которые уже готовы стать степенными, но порою еще скачут и играют с маленькими шавками.
Француз был элегантный молодой человек, карлист по убеждениям [5], по речам и усам; один из тех салонных политиков, которые мнят себя заговорщиками, чуть ли не участниками сражений в Вандее и уверены, что теперь, по умиротворении Запада [6], они должны, ради спокойствия своих близких совершить турне по Швейцарии и таким образом дать французскому правительству благовидный предлог закрыть глаза на их мятежное прошлое; при всем том – отличный человек, жизнерадостный и в белых перчатках.
Англичане были немногословны, неловки, но достаточно восприимчивы к красотам природы. Свежая зелень, прозрачные воды и особенно – гордо вздымающиеся вершины, доставляли им внутреннее удовлетворение, которое не всегда сдерживалось чувством собственного достоинства.
«Beautiful!» [7] говорили они время от времени, обмениваясь взглядами. Они' были одеты с той удобной и дорогой простотой, какая отличает туристов их нация отличные широкополые соломенные шляпы, очень чистые, хотя немного помятые, небрежно сидевшие на их головах, серые холщевые куртки, удобно скроенные, с глубокими карманами, вмещавшими доллондовскую подзорную трубу [8], серебряный портсигар и весь набор предметов, необходимых или полезных в путешествии по горам. Та же простота и та же изысканная чистота отличала их белье. А сквозь некоторую неуклюжесть их движений проглядывала уверенность молодых аристократов, которые, снаряжаясь в путь, рассчитывают на своего портного, чтобы чувствовать себя удобно; на свою располагающую наружность, чтобы быть замеченными, но более всего – на свои гинеи, доставляющие им почет и любовь всех трактирщиков континента.
Француз, напротив, был чрезвычайно общителен, имел манеры живые и непринужденные и громко восторгался альпийскими красотами, которые впрочем был совершенно неспособен воспринимать. Как и англичане, он восхищался прозрачными потоками, но лишь затем, чтобы сравнивать их с тепловатой водой, какую пьют в Париже. Восхищался он и горными вершинами, но главным образом – огромными прыжками, какие совершают с утеса на утес серны, на которых он надеялся поохотиться, как только получит из Парижа заказанное им отличное лепажевское охотничье ружье. «Первую же, которую подстрелю, говорил он, я пошлю в Прагу» [9]. Одет он был как Робинзон, которого обряжали модистки. Изящная непромокаемая шляпа с маленькими полями кокетливо сидела на его напомаженной голове; непромокаемый галстук обвивал шею; длинный бархатный сюртук с полукруглыми полами для удобства ходьбы, с низкой и узкой талией для придания легкости, был снабжен наружными и внутренними карманами, наполненными миниатюрными безделками, большая часть которых была бесполезна или сама по себе или из-за своих крохотных размеров. Однако подлинным шедевром была его трость. Эта трость раскладывалась в виде стула, позволяя с комфортом любоваться пейзажем; раскрывалась как зонтик, чтобы защищать от солнца; и превращалась в альпеншток для восхождений на горы. Альпеншток был тяжел, как балка, зонтик изогнут, как крыло летучей мыши, а стул покоен, как табурет без сиденья, но обладатель его был счастлив и горд бесчисленными удобствами, какие обеспечивал ему этот шедевр.
Я нагнал этих господ, когда их мулы закусывали, а сами они были заняты беседой, в которой по меньшей мере девяносто пять процентов приходилось на долю француза. Он только что обстоятельно разобрал династическую проблему, проблему республики, а также – доктринеров; затем перешел к Генриху V [10], а от него – к сернам, ибо как раз в эту минуту в горах раздался выстрел из карабина. Об этих четвероногих, как и о политике, у него были исчерпывающие сведения, твердое мнение и точные формулировки. Он явно изучил повадки серн по книгам Александра Дюма, Рауля Рошетта и других прославленных теоретиков [11], но это был ученик, превзошедший своих учителей, для которого все теории скоро становятся безделицами по сравнению с той, какую он приехал создавать на месте. Ничто не могло быть забавнее этого пылкого оратора, выступавшего перед двумя флегматичными британцами, слишком разумными, чтобы ему верить, слишком учтивыми, чтобы возражать, но совершенно оглушенными этой быстрой, неиссякаемой болтовней. Не особенно утруждая себя внимательным слушанием, они курили сигары, дивясь про себя, до чего «французы foolish [12], говорливы, а одеты – совершенно учителя танцев».
«Господа, – говорил им француз, – вот любопытный и неизвестный вам факт… Мне сообщил его охотник, за один год убивший двадцать горных баранов и девяносто девять серн, причем двух из них – с одного выстрела; об этом я расскажу позже… Такое возможно только при охоте на серну, а это – единственное животное, которое я еще не стрелял. Мне ведь доводилось охотиться и на косуль и на кабана, и я его убил бы, если б в охоте не участвовал король, а он имеет право первого выстрела… Любопытно, что в серну не целятся по прямой, как, скажем, в бекаса. Серна чутка и недоверчива, стоит ей заметить хоть кончик ружейного ствола – и все, только ее и видели… Что же делают охотники? Увидев на вершине скалы серну, охотник из своего укрытия целится в соседнюю скалу, когда ближе, когда дальше. Выстрел, пуля летит рикошетом, и серна падает, так и не поняв, откуда пуля ее поразила… Недурно, а?
- Библиотека моего дяди - Родольф Тёпфер - Классическая проза
- Наследство - Родольф Тёпфер - Классическая проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Рассказы, сценки, наброски - Даниил Хармс - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза