смутные времена надо произносить с подмостков, вслух, в полный голос: «Не смейте ни одно живое существо принуждать ни к чему: это самый большой грех. Не надо лишать его свободы воли и выбора. Ведь каждый из нас пришел, чтобы стать собой за плачевно короткий срок. Хотя бы не мешайте!.. Разве вам мало того, что человек смертен? Вам мало, что он не способен охватить разумом даже собственную жизнь? Что чувства его прерывисты и преходящи, что он ненадежен даже для самого себя в своей божественной, в своей дьявольской переменчивости? Но нет! Вам надо унижать и уничтожать других за ваши иллюзии, лишать свободы и даже жизни за ваши „идеалы“! Неужели вы думаете, что я помогу вам в этом?» Любовь Цуканова, The New Times (Москва)
Картина первая
Растерянность и упование
Люстра прозрения
Не лучше ли плюнуть?
Так мы, члены редколлегии, спрашивали друг у друга, приступая к созданию сборника, посвященного Натану Эйпельбауму. Не будет ли правильнее, если этот человек канет в лету, не оставив следа? Тем более что его следы коварно запутаны: это следы беглеца, который стремился ускользнуть не только от правосудия и Божьего суда, но и от себя самого. Увы, следы Эйпельбаума разной глубины и наглости оставлены и в душе каждого из нас: многие получили неисцелимые травмы, некоторые одержимы жаждой мести, а кое-кого мы подозреваем в так и не остывшей любви к Натану.
Но прежде всего нами владел долг ученых. Он требовал истины, он влек нас к ней. И мы знали, где она обитала.
В прохладный сентябрьский полдень всей редколлегией мы направились в заброшенный дом Эйпельбаума. Я призвал коллег не обольщаться уютным названием станции метро, возле которой жил Натан — «Бабушкинская». Но никто обольщаться и не думал.
В молчании поднимались мы по скрипучим лестницам дряхлого дома. Квартира Натана находилась на втором этаже, но шли мы так долго, словно взбирались на Эльбрус. Зловеще осыпа́лась на наши головы штукатурка, ступеньки выскрипывали устрашающую мелодию, предостерегающе мигали лампочки. Нас охватил страх; лишь я беспечно насвистывал, стремясь скрыть, что разделяю чувства коллег. Я задался вопросом: «Побеждает ли моя мелодия скрип ступеней?» Обернувшись на трепещущую группу ученых, я понял, что мои усилия по созданию атмосферы беззаботности успехом не увенчались. Я прекратил насвистывать, поскольку заниматься бесперспективными делами не в моих правилах.
Мы остановились у ветхой двери под номером семнадцать. Я достал ключ, выданный мне обществом «Знание», и вставил его в замок. Толкнув дверь и проникнув в квартиру, мы оказались в ловушке, из которой не можем выбраться до сих пор, хотя покинули жилище Эйпельбаума в тот же вечер.
Но обо всем по порядку, ведь упорядочивание — единственная возможность для нас, ученых, противостоять хаосу, беззаветным служителем которого был Эйпельбаум.
Повсюду царил полумрак. На окнах висели рваные занавески, словно кто-то взбирался по ним к потолку, оставляя следы цепкими коготками. Посреди пыльной гостиной стоял гигантский самовар — тот самый, в котором было выращено Натаном самое грандиозное политическое движение наших дней. Профессор политологии приставил к самовару шаткую лестницу, бесстрашно забрался наверх, с тяжким усилием и ржавым скрипом отодвинул крышку и заглянул в самоварову бездну. «Ничего особенного, кроме размеров», — свысока сообщил он нам предварительные результаты исследования. Как только он это произнес, люстра над нашими головами угрожающе закачалась. «Та самая, — прошептал, неловко уворачиваясь и пугающе пошатываясь, политолог. — Люстра прозрения, как он ее называл…» Я предложил поскорее выйти из радиуса поражения люстрой: ведь никто из нас не желает, подобно Натану, получить озарение благодаря «снисхождению люстры на затылок» (так говорил Эйпельбаум, описывая первый мистический катаклизм, с ним случившийся).
Мы коллективно отскочили к могучей куче документов, сваленной на полу. Это был архив Натана. Документы — потрепанные и ламинированные, полуистлевшие и прекрасно сохранившиеся — были собраны объектом нашего исследования в гигантские папки, которые пожелтели от времени и приоткрылись; некоторые документы лежали на полу вперемешку. Судя по всему, папки обозначали периоды жизни Эйпельбаума: «Натан Первый», «Натан Второй», «Натан Третий». На четвертой, самой ветхой и толстой, размашистым почерком было написано: «Разное».
— Вот оно как… — профессор психологии хищно оглядывал архивную гору. — Трех папок, значит, Натану не хватило. Ему еще и «Разное» понадобилось.
— Гордыня! — заявил отец Паисий (тоже член нашей редколлегии) и осуждающе перекрестился.
— Вроде того, — задумчиво отозвался психолог и язвительно добавил: — Натан намекает, что даже трехликость не может выразить его богатый внутренний мир.
— Откуда он вообще достал папки такого размера? Я вот никогда таких не видел, — произнес богослов, и несколько членов нашей редколлегии согласились с ним, а психолог поставил свой первый диагноз Эйпельбауму: «гигантомания».
Архивный Монблан окружали старые стулья, словно кто-то знал о нашем приходе. Молчаливо оглядев призывающую нас мебель, мы расселись вокруг документальной громады — каждый на свой скрипучий стул — и протянули к ней руки. Теперь мы знаем: в ту минуту и произошло инфицирование. Но тогда мы с энтузиазмом начали раскопки, добывая из архива свидетельства и факты, лжесвидетельства и фейки. Нас вдохновляло предчувствие грандиозной научной работы по отделению истины от неправды.
Мы сразу обнаружили многочисленные свидетельства о вступлении в брак: Натан связал себя семейными узами с шестью женщинами в течение трех лет. При этом свидетельств о разводе было всего два, а третий документ гласил: «Натан и Ольга объявляют о временной приостановке брака». К этому бурному брачному периоду относилась и гербовая бумага из Сретенского монастыря, гласящая: «Брат Нафан принят в ряды братии сей святой обители и благословлён на прохождение подвига молчальника и страстотерпца».
Приветственное письмо от тибетского далай-ламы относилось к тому же периоду жизни Эйпельбаума и свидетельствовало: этот всемирно уважаемый человек рад, что Натан принял буддизм и теперь сделает все возможное, чтобы не родиться вновь.
— Славно сформулировал далай-лама, — бормотал богослов, рассматривая в тусклых лучах настольной лампы письмо лидера буддийского