С обувкой - вовсе беда. Зимой короткие валяные чуни-"обрезки", к ним вязаные поголенки пришивали, для тепла. Но какое тепло... От холода трескалась кожа на ногах, кровоточила. Летней порой - босиком. Весной да осенью чирики из сыромятной кожи, шитые и сто раз чиненные хуторским чеботарем. День-деньской ноги мокрые стынут. В обед чирики клали на печку, чтобы они не высохли, но согрелись. Хоть минуту, но в теплом. Про руки нечего говорить, им работать.
Газетный фотограф, человек хваткий, щелкнул навскид аппаратом, а получилась вся жизнь Акули. Вот она - на виду. На планках ограды руки лежат: корявые, узловатые.
- Грабушки мои, грабушки, - горевала порою старая. - Все повывернулись, закостенели, не владают. А мозжат - спасу нет. Реву по ночам... - И тут же об ином, в раздумье: - Господи, как работали... То ли строгость была, а может, совесть была...
Дед Афоня, баба Поля, пополам согнутая Агриппина Исаевна Бирюкова, могучий и в старости Харлан... Провожаю ушедших и доживающих век.
- К детям, в город?.. Сядь со мной на рядок и послухай старого человека. Я тебе все обскажу. Тама, в городе, - глушно, один об другого бьются люди. Воды и той всласть не попьешь, она горчей полына. Я не брешу, у меня крест на шее. - А порой прорвется иное, со вздохом: - Лучше бы я его трактористом зародила, жил бы да жил возля... а там... От нас отчуралися. Свое дельце в руках, свой адат. А ты - на прилипушках, как в плену. - И - решительное: - Нет уж!.. Пока в силах... На своем базу... Коровку - нет мочи, а поросенка держу, курят. Огород, слава Богу. Все по-людски. Никто слова не скажет. Из своих рук...
Старая Кацуриха, однорукий дед Евсеев, Прокопьевна. Нынче - вот Акуля, чья фотография прижилась у меня в городской квартире, возле книг, за стеклянной дверцею. Просто Акуля.