Он поравнялся с кустарником, скрывавшим меня, и с трудом повернул всклокоченную голову. Бледный овал лица уперся в мое укрытие, и пустой, рыбий взгляд бросил меня в лес, дальше, глубже, ломая резко пахнущий подлесок, секачом вздыбливая сизый мох, дальше, глубже, лишь бы не видеть кричащие зрачки, тонущие в блестящей мути белков; не видеть гору юных мышц, отдающих последнее в усилии каждого шага; не видеть двух плетей с тонкими пальцами и глубоко перерезанными венами, перехваченными острым кривым ножом вакасатси — старейшины деревни, запястий, за которыми и волочилась по щебенке кровавая липкая змея…
Я знал обычай, закон, по которому сильнейший в деревенских состязаниях безропотно подставлял запястья под ритуальный нож и выходил на дорогу в Город. И если он протянет след своей нынешней жизни до последнего поворота прежде, чем уйдет в темноту, то его — Вернувшегося, надевшего следующий браслет, вышедшего к утру — будут ждать имперские вербовщики; они наденут ему Верхний браслет, как минимум, третий, и уведут в гвардейские казармы. А там лишь от дошедшего будет зависеть судьба пешего лучника, или судьба тяжелого копейщика, или судьба Серебряных Веток — вплоть до корпусных саларов и сотни личных хранителей последнего тела Его. Мечта всех мальчишек и вечная тема проклятий стариков, по два-три раза уходивших и вновь возвращавшихся в свою морщинистую ворчливую старость.
…Лес сомкнулся вокруг меня, он продолжал играть, и в круговороте мокрых запахов всплыл неожиданный и неуместный привкус живого, но не так, как лес — живого огня; и я пошел на него, успокаивая дыхание, гоня прочь призрак пустого тонущего взгляда Идущего по дороге. Запах усилился, в него вплелась нить каленого железа — ошибиться я не мог — мы жили рядом с кузницей; металл, ветки и обрывки разговора, услышанные раньше, чем я сообразил остановиться и замереть.
— …в виду: не более двух ночей. И я боюсь, что он не продержится даже этого срока.
— Я понял тебя. Но больший срок вряд ли понадобится мне. Я знаю, что делаю. И делаю лишь то, что знаю.
— Ты любишь шутить. Это правильно…
Костер горел на большой закрытой поляне, а у костра стоял молодой атлет в холщовой набедренной повязке, и вывернутые в застывшей улыбке пунцовые губы, казалось, отражали мечущееся пламя костра. Приятное выражение лица адресовалось пожилому нищему, юродивому, отлично известному в селении под кличкой Полудурок; нищему, никогда не снимавшему засаленный дурацкий колпак с бубенчиками, предмет вожделений всей детворы. Правда, сейчас колпак был снят, он валялся рядом с потрепанной котомкой, и я удивился лысине Полудурка, переходившей в жиденькую пегую косичку волос на затылке. Длинными кузнечными клещами юродивый выдернул из огня широкое металлическое кольцо; атлет ловким движением вставил руку в дымящийся обруч, и Полудурок клещами сжал концы. Когда раскаленный металл обнял человеческое тело, я сполз в кусты, сжимая голову, корчась от чужой боли, в ожидании вони паленого мяса, рева, огня, страха…
— Ты бы вышел, Урод, а?… Если так сопеть в кустах, то твоего крохотного носика может не хватить на нечто лучшее. Давай, хороший мой, покинь кущи…
Не осознавая происходящего, я покорно продрался сквозь колючие ветки и сделал один шаг к Полудурку, ехидно на меня косящемуся. Ехидно, весело — но не злобно; а именно злобы и ожидал я, горбясь и поворачивая голову.
— Хороший мальчик, — пробормотал юродивый, и атлет оторвался от созерцания полоски на предплечье — блеклой розовой полоски — хотя огненное кольцо должно было сжечь руку до кости.
— Хороший мальчик, — повторил нищий, и атлет шагнул ко мне, зажигая в чуть раскосых глазах недобрые красные отблески. — Очень хороший мальчик, — Полудурок предостерегающим жестом вскинул рваный рукав своей куртки. — Знаешь, Молодой, ты пойдешь на поцелуй Гасящих свечу, но сделаешь все, чтобы мальчику этому по-прежнему было хорошо…
— Хороший мальчик, — им обоим доставляло удовольствие катать на языке это словосочетание, но Молодой вкладывал в него другой, свой смысл, и эхо его голоса всполошило птиц в низких ветвях баньяна. — Отец начал любить мальчиков, он берет на себя большой хнычущий груз, больше, чем может снести. Твоя спина, Отец, привыкает гнуться, но это плохая привычка.
— Ты любишь шутить, — бесцветно протянул юродивый, по уши натягивая свой колпак и поворачиваясь к ухмылке приятеля. — Нужная привычка, лучше моей…
Их глаза столкнулись, лопатки маленького Полудурка вздыбились дикими лошадьми, и в ушах моих вспух далекий страшный визг; наверное, кровь ударила в мягкие детские виски…
Гигант качнулся, запрокидывая голову, вжимая затылок в бугристые плечи; его руки взлетели вверх, красная полоса резко выступила на сереющей коже; а невидимая крышка неумолимо захлопывалась над ним, ломая колени, разрывая связки, расплющивая на лице гримасу умирающей улыбки.
— Все, Отец, — выдохнул он.
— Я понял, Отец, — шепнул он.
— Я больше не люблю шутить, — прохрипел он.
Тело его сползло на хрустящую траву, тяжесть растворилась в воздухе леса, потерявшем неожиданную плотность и тягучесть.
Юродивый лениво почесал бородавку на шее, обернулся ко мне, и одновременно с ним раздвинулись кусты, пропуская на вечернюю сизую поляну старого Джессику, нелюдимого знахаря Джессику, никому в деревне не отказывающего в своих непонятных травах и не более понятных советах.
— Отстань от мальчишки, варк, — старик сжал мое плечо костистой ладонью, напоминавшей лапу дряхлой, но хищной птицы.
— Ты что, не видишь, он переел на сегодняшний день…
— Хороший мальчик, — с любимыми словами на лицо Полудурка вернулась привычная хитрая гримаса безумия. — Старый Джи проводит волчонка в берлогу, а еще старый Джи протрет слезящиеся глаза и возьмет мальчика в ученики; а если Джи не берет учеников, то он освежит съежившуюся память о бедном Полудурке и очень злом капрале Ли, ушедшем однажды в последний раз, но до того любившем обижать бедного молодого Джи, сумевшего пережить нехорошего капрала и стать хорошим старым Джи, правда?…
…Уже держась за сухую руку Джессики и пытаясь поймать ритм его неровной поступи, я осмелился задать мучивший меня вопрос. Нет, не пылающий обруч, не вспышка Молодого и не новое лицо юродивого врезались в детскую голову, нет, не они:
— Дядя Джессика, а кто был нехороший капрал Ли?
Звонкой затрещиной наградил меня старик и, когда просохли выступившие слезы, добавил хмуро:
— Имеющий длинный язык будет облизывать муравейники. Скажешь матери, чтобы завтра отпустила тебя ко мне. И еды пусть даст — я не собираюсь кормить болтливую обузу. Судя по твоим хитрым глазам, она не будет сильно возражать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});