Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сани с полостью, на вороном рысаке, уже поравнялись с дальним углом розового дома. В санях видна была фигура барина, в ильковой шубе и бобровой шапке-боярке.
— А тебе что? — спросил через Гришку Ефим и повел, на особый манер, своими толстыми властными губами.
— Про Гаярина баяли!.. Коли это Александр Ильич… то мы его довольно знаем. Мы завьяловские… барыни… супруги их, значит… От папеньки вотчина досталась. И ее знаем… Еще когда маленькая была… по летам-то у нас больше живали… Вот мне про кого!..
— Ишь ты! — насмешливо выговорил Гришка и стал глядеть вбок на Ваньку. — А ты, дяденька, нам отрапортуй: правда ли, что Александр Ильич, как еще молоденький был, чем там ни на есть проштрафился в Питере и как, ровно слыхали мы, под присмотром жил у себя в вотчине?.. Еще перед тем, как ему жениться…
Мужичок не сразу ответил.
Сани уже подкатили к подъезду, и барин в ильковой шубе быстро поднялся на крыльцо, обернулся лицом к кучеру, что-то сказал ему и позвонил.
— Он, он и есть, — выговорил Ванька, прищурившись вдаль. — Немного и постарел-то…
— Так как же, дяденька, — расспрашивал Гришка, — враки это все или такое с ним истинно попритчилось?
Ефим тихо улыбался, повернув голову в их сторону, но сам в разговор не вступал. И он слыхал кое-что в таком роде про Гаярина, но не любил зря болтать.
— Это точно, — выговорил Ванька и забавно тряхнул головой.
В нем виден был большой добряк, и он только смотрел «михрюткой», а в его подслеповатых глазах проглядывала смекалка и даже юмор.
— Надо так сказать, это верно, — продолжал он уже гораздо посвободнее. — Вотчина-то дальняя, его, значит, собственная, поблизости от нашей… Красный Плес прозывается… Приехал он в те поры млад-младешенек… баяли, заместо наказания его туда отправили из Питера. И спервоначалу чудил, паря…
— А что? — смешливо спрашивал Гришка.
— Да по-мужицки одеваться учал, и как следует — рубаха, портки… Чуть сенокос али жнитво — ремешок на голову взденет и пошел сам косой отмахивать. Однако жив этом его ограничили… Потому присмотр был строгий.
— Вот оно что, — как бы про себя вымолвил Ефим, не проронивший ни слова.
— Строгий… — протянул Ванька, — то и дело исправник наезжал.
— Значит, и до мужиков был хорош?
— Известное дело, паря, коли сам таким манером…
— Ну, теперь, любезный друг, косить не пойдет в ремешке, — выговорил вполголоса Ефим и поглядел на одно из окон розового дома.
— Извозчик! — сзади из переулка раздался крик и так внезапно, что даже Ефим вздрогнул.
Оба лихача враз ударили вожжами и покатили вперебивку на зов.
Ванька так и остался с недоконченным рассказом про барина, жившего в розовом доме.
Барин нашел в передней, кроме двоих лакеев во фраках при белых галстуках, еще какого-то малого, вроде посыльного или артельщика.
Пока один человек снимал с него легкую, очень дорогую ильковую шубку, другой доложил тоном дрессированного лакея, что нынче редкость, особенно в провинции:
— Из правления, с депешей, Александр Ильич… Сейчас принесли.
— После меня принесли? — спросил барин и, не снимая шапки, поглядел на адрес телеграммы и вскрыл ее тут же.
На его лице, бледном, очень тонком, с красиво подстриженною черною бородою, разделенною на две пряди, и в темно-серых острых глазах не выразилось ничего: ни досады, ни беспокойства. Только на белом, высоком, но сдавленном лбу, где плоские, лоснящиеся волосы лежали еще густою прядью, чуть заметно обозначилась одна линия, над самым носом, крепким, несколько хрящеватым, породистым. Усы он поднимал над волосами бороды, и концы их немного торчали.
— Хорошо, скажи там, что я вечером дам ответ.
— Слушаю-с, — выговорил артельщик и поклонился быстрым наклоном головы, характерным жестом местных мещан и купцов.
В дверях залы Александр Ильич остановился, поглядел вбок и назад и спросил:
— Антонина Сергеевна у себя?
— У себя-с, — ответили разом оба лакея.
— Никого нет на той половине?
— Никого нет-с.
Он прошел из залы, какие еще сохранились в губернских городах, сейчас же налево, в дверку, спустился две ступеньки и через темный коридорчик попал в свое отделение — две обширные комнаты, ниже остальной части дома, выходившие окнами в сад.
Прежде, когда дом принадлежал Порфирьевым, бывшим из рода в род предводителями, целых семь или восемь трехлетий, это были "детские".
И к ним вели ступеньки в ту и другую комнату. Первую Александр Ильич отделал себе под кабинет. По некоторым подробностям можно было распознать покой старинного помещичьего дома: по косякам окон и дверей, по притолкам и потолкам и по тому, как стоят печи. В кабинете уже недавно устроили камин из темного северного мрамора; в спальне — угловой, с четырьмя окнами — печь, в изразцах, занимала добрую четверть всего пространства. Там нарочно было мало мебели, для воздуха, обои светлые, на окнах короткие драпировки, по полу натянуто зеленое сукно, кровать железная, узкая, с байковым одеялом, на стене собрание ружей, два шкапа, кушетка, обширный умывальный стол с педалью и туалетный со множеством разных щеток и щеточек. По стенам — гравюры, старинные, английские, с кирпичным оттенком краски, перевезенные сюда из усадьбы, как и все почти остальные вещи.
Кабинет смотрел уже совсем по-новому: тяжелые гардины, мебель, крытая шагреневою кожей, с большими монограммами на спинках, книжный шкап резного дуба, обширное бюро, курильный столик, много книг и альбомов на отдельном столе, лампы, бронза, две-три масляные картины с рефлекторами и в углу — токарный станок.
Вся эта комната была устлана восточными коврами, и в ней звук шагов совершенно пропадал. Запах дорогих сигар и каких-то тонких духов, доходивший из спальни, куда вела стеклянная низкая дверь, подходил к убранству этого не очень высокого, но поместительного покоя, драпированного, по-заграничному, темно-красным сукном.
В кабинете Гаярин подошел к бюро, выдвинул один из ящиков и положил в него депешу. На письменном столе и по всей комнате замечался порядок, редко бывающий у самых аккуратных русских. Каждая вещь лежала и стояла на своем месте, но без жесткости и педантства, как будто даже с некоторою небрежностью, но над всем был неизменный надзор острых, темно-серых глаз хозяина.
Неслышными шагами прошел он в спальню. Перед обедом он, по-аглицки, менял туалет и одевался один, без прислуги.
III
На другом конце дома, в угловой комнате — по-старинному "диванная", — разделенной пополам перегородкою с драпировками, у маленького письменного столика сидела и дописывала письмо, в полутемноте, не зажигая свечи, жена Александра Ильича Гаярина, Антонина Сергеевна.
В ее будуаре, за перегородкой, помещалась постель, все смотрело скромно и немножко суховато: старинная мебель, белого дерева, перевезенная также из родовой усадьбы, обитая ситцем с крупными разводами, занавески из такого же ситца, люстра той же эпохи, белая, с позолотой, деревянная, в виде лебедя, обои и шкапчик с книгами, экран и портреты, больше фотографии по стенам и на письменном бюро. Никаких ненужностей и никакой склонности к новому жанру: превращать свои комнаты не то в музеи, не то в аукционные залы.
Между отделкой этой бывшей диванной и личностью женщины чувствовалось соотношение. Ни в ней, ни на ней не было ничего ненужного, с претензией, крикливого… Наружность Антонины Сергеевны в зимних сумерках выходила полутонами. Пепельные волосы уже седели, но казались как бы напудренными, очень просто, совсем не по моде, зачесанные за уши, с маленькой косой, прикрытою черным кружевом. Никаких золотых вещей, ни серег, ни браслет; худенький, узкий в плечах корсаж светло-серого, хорошо сшитого платья, со стоячим воротником; рост средний, худые тонкие руки и на правой руке одно только обручальное кольцо.
Голову она, по близорукости, низко наклоняла над листком бумаги и водила стальным пером быстро-быстро. Щеки ее, кверху, под веками, слегка покраснели. Обыкновенно лицо было бескровное, желтоватое, с чертами утомления, вдоль носа, которому вырез ноздрей, неправильный, но своеобразный, придавал несомненную пленительность. Промежуток между носом и верхней губой удлиненный, с резким желобком, и когда она говорила, эта особенность усиливала выражение больших, совсем темных глаз, очень молодых по игре и цвету. Зубы не успели еще пожелтеть — небольшие и блестящие, белизны цельного молока.
От всей фигуры этой почти сорокалетней женщины — ей пошел уже тридцать восьмой — отделялся неуловимый запах необычайной чистоплотности, редкий даже у наших светских женщин, и что-то нетронутое, целомудренное и действительно скромное проявляли ее жесты, обороты головы, движение пишущей руки и поза, в какой она сидела.
Письмо было дописано. Она его не стала перечитывать, ей не хотелось еще звонить, чтобы зажгли лампу, не хотелось зажигать свечей на своем столе; она любила эти зимние сумерки в ясные дни, с полосой ярко-пурпурного заката, видной из ее окон, в сторону переулка, позади извозчичьей биржи.
- Жертва вечерняя - Петр Боборыкин - Русская классическая проза
- Дерево во дворе. История о безусловной любви к женщине - Larrein L - Короткие любовные романы / Русская классическая проза
- Чужие подъезды - Дина Рубина - Русская классическая проза