устроить в доме.
– Как ты думаешь, наша Курбитс пошла той же дорогой, что и Руар – в тот раз, когда она пропала? – спрашивает она, не сводя глаз с забора.
Я не отвечаю. В голове у меня мысли о другом, а не о мертвой кошке.
Скоро по телевизору будут показывать «Сцены из семейной жизни», но у меня нет сил смотреть, как герои рвут друг друга в клочья, у нас своего по горло. Продолжать ли мне молчать о том, из-за чего я раздирала себе грудь по ночам, о таблетках, и дровяном сарае, и клапане на колесе, или выпалить все как есть? Выдержит ли голос…
Снаружи Норрландское лето, белые ночи. По ночам луна и солнце стоят бок о бок, и скоро отягощенные мыслями одинокие люди начнут звонить на радио в вечерний эфир. Я знаю, каково это. У меня тщательно расчесанные волосы и блеск для губ, и вечный воображаемый камешек в ботинке. Мне было семь, когда я впервые описалась от страха, потом четырнадцать, и все продолжалось, потом мне стало тридцать восемь, сорок семь, пятьдесят три. Мое сердце – как ворона на высоком дереве. Иногда она каркает издалека, иногда подбирается ближе. Наверное, я такая родилась, но иногда я задаюсь вопросом, почему ворона выбрала именно меня. Впрочем, с этим можно жить: когда приходит страх, он такой мягкий, летний, что-то нашептывает мне на ухо. С годами все стало терпимее. В молодые годы все казалось гораздо хуже, хотя тогда мне нечего было бояться. Давным-давно.
Я хочу, чтобы вдова Руара поручила мне заниматься его похоронами. Именно я должна была бы всех обзванивать и все заказывать. Решать, что на нем будет надето. Рассказывать истории из его жизни и просить нанятую певицу спеть «Осеннюю песню» на слова Туве Янссон. Но я не смогу объяснить это Бриккен. Так что я ничего не говорю по поводу похорон. Мне пришлось бы мигом собрать свои вещи и пойти, куда глаза глядят, если бы я рассказала, чем тут занималась, когда ее не было дома. А то еще и под замок посадили бы. Вместо этого я беру пирожное с вареньем и грызу его. Некоторое время мы сидим молча, одинокие вместе. Затаились и выжидаем. Мы продолжаем делить между собой пространство этого дома, как все дни с тех пор, как я вышла замуж за их с Руаром сына, и все вышло совсем не так, как я себе представляла. На кухонном окне жужжит муха. Рвется на волю, как и я.
Первой молчание нарушает Бриккен.
– Ты знаешь, что мать и отец Руара вышли из леса вон там, между соснами? – говорит она и кивает головой в сторону окна. – Унни и ее Армуд выбрали себе дом в таком уголке леса, куда солнце может заглядывать беспрепятственно. Пришли пешком из самой Норвегии, а багажа у них было всего-ничего – мальчонка на руках, лакированная деревянная шкатулка и мешок с провизией.
Поправив носком туфли кухонный коврик, она оглядывается, словно надеясь найти в этой старой кухне нечто вдохновляющее. Все здесь допотопное, мы тоже, но у нее по-прежнему самые красивые дверцы шкафов, и именно ей подарили на юбилей столешницу под мрамор в кухню. Мне же подарили новые часы. Ее взгляд скользит дальше в поисках роскоши, находит алюминиевую кастрюлю с вмятинами, покрытые жиром стыки кафеля, останавливается на пожелтевших синтетических кружевах. Сейчас ей удалось навести немного блеска на оконные рамы – они по-прежнему сияют белизной после покраски в позапрошлом году. Бриккен проводит рукой по подоконнику.
– «Уютный уголок» был куда меньше, когда они въехали сюда, и выглядел весьма запущенным. Когда появились они, дом уже давно пустовал. Серое замызганное пятно на фоне стволов деревьев, не иначе. «Здесь мы в безопасности, – видать, сказали они. – Здесь будет наш дом». И хорошо для хозяина местных лесов, что кто-то согласился позаботиться о домишке, хотя он и брал с них немалую плату.
Историю об Унни и Армуде я слышала так много раз. Иногда мне хотелось быть, как она: любимой, сильной, готовой пуститься в путь, оставив все позади. В голове прорастают мысли, как все могло происходить тогда, давным-давно.
Унни
В пути
Я не знаю, как оно могло бы быть, зато знаю, как оно было. Знай я тогда, чем все закончится, дни заполнились бы совсем иной ценностью и ожиданием. Если бы даже я могла заглянуть в будущее, все равно ничего бы не предприняла, чтобы остановить надвигающееся. У горя нет правых и виноватых. Счастье не знает морали.
От крестьянина, которому поручили отвезти меня, пахло похмельем. Я слышала, как шептались люди в тот морозный день, когда я залезла на его повозку. Крестьянин отпустил мою руку и толкнул меня в спину, чтобы я скорее залезала в клетку для скотины у него на телеге. Многие, кого я давно знала, отворачивались. Кто-то сплюнул на землю. Следующая остановка – холодная комната с запертой дверью. Крестьянин прикрикнул на лошадь, и мы тронулись в путь. Когда телега покатилась, дверца стала биться о клетку. Лошадь разогналась, железо все громче билось о дерево – так я поняла, что крестьянин забыл меня запереть. Секунды полета. О, как я бежала к тебе, Руар! Как заставляла работать легкие, преодолевая боль в ноге, пока не увидела блеск воды, Армуда, смолившего чью-то лодку, и наконец-то разглядела светлый пучок твоих волос – ты сидел позади плоской синей кормы.
Армуд оставил недосмоленную лодку. Он первым покинул мой город – большими решительными шагами, хотя мог бы и остаться. А я лишь кинула прощальный взгляд на тот кусочек Норвегии, что был мне домом. Позади остались море, голод и все обвинения. Взгляды, полные ненависти или малодушно отведенные в сторону. Горы, покрытые набухшими почками, смотрящие вниз на людей в том городе, где мы жили, и видящие, как те копают могилки своим умершим детям. Слезы со вкусом моря. Море со вкусом слез. Я хотела бы остаться, не желала заставлять сына пускаться со мной в это путешествие, сама не зная, чем оно закончится, но выбора у меня не оставалось. Поэтому мы шли день за днем вдоль берега, а в глазах у нас отражалось небо. Мы шли по темным тропинкам через большой лес. Правая нога болела, но с этой болью можно было справиться. Хуже обстояло дело со страхом и тревогой. На руках у меня тельце ребенка, которому еще не исполнилось и года, внутри меня растущее яблочное зернышко.