Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одно – это был заново выкрашенный высокий купол желтой церкви, на который Рахель никогда раньше не смотрела изнутри. Купол был голубой, как небо, по нему плыли облака и со свистом неслись крохотные реактивные самолетики, оставляя среди облаков перекрестные белые следы. Все это, разумеется, куда легче заметить, лежа в гробу лицом вверх, чем стоя в тесной толпе среди горестных бедер и молитвенников.
Рахель задумалась о человеке, который ухитрился забраться на такую верхотуру с ведрами краски – белой для облаков, голубой для неба, серебристой для самолетиков, – да еще с кистями и растворителем. Она вообразила, как он там лазает, голоспинный и блестящий, похожий на Велютту, как он сидит на доске, подвешенной к лесам под куполом церкви, и рисует серебристые самолетики в голубом церковном небе.
Она задумалась о том, что было бы, если бы веревка оборвалась. Вообразила, как он падает, темной звездой прочерчивая им же сотворенное небо. Потом лежит весь переломанный на горячем церковном полу, выплеснув на него из черепа темную, потаенную кровь.
К тому времени Эстаппен и Рахель уже успели кое-что узнать о способах ломки людей. Они успели познакомиться с запахом. Тошнотворная сладость. Словно от старых роз принесло ветром.
Другое из того, что Софи-моль показала Рахели, – это был крошечный летучий мышонок.
Пока шла заупокойная служба, Рахель наблюдала, как черный зверек, деликатно цепляясь кривыми коготками, лезет вверх по дорогому траурному сари Крошки-кочаммы. Когда он прополз между сари и короткой блузкой и добрался до голого живота с его многолетними дряблыми отложениями печали, Крошка-кочамма закричала и замахала молитвенником. Пение смолкло, сменившись недоуменными «чтотакое» и «чтослучилось», мохнатой возней и хлопаньем сари.
Скорбные священнослужители принялись расчесывать курчавые бороды пальцами в золотых перстнях, как если бы незримые пауки вдруг сплели там паутину.
Летучий мышонок взмыл в небеса и превратился в реактивный самолетик без перекрещенного следа.
Рахель одна из всех увидела, как Софи-моль тайком крутанулась в гробу.
Скорбное пение возобновилось, и второй раз был произнесен тот же скорбный стих. Вновь желтая церковь распухла от голошения, как больное горло.
Когда Софи-моль опускали в землю на маленьком кладбище позади церкви, Рахель знала, что она еще не умерла. Рахель слышала (ушами Софи-моль) мягкие звуки красной глины и твердые звуки оранжевого латерита, падавших комьями и портивших блестящую полировку гроба. Глухие толчки доносились до нее сквозь деревянную полированную крышку, сквозь атласную обивку. Заглушаемые землей и древесиной, звучали скорбные голоса священников.
Влагаем в руки Твои, всемилостивейший Отче,Отлетевшую душу дочери нашей,Смертное же тело опускаем в могилу —Земля к земле, прах ко праху, персть к персти.
Там, в глубине земли, Софи-моль кричала и раздирала атлас зубами. Но крики невозможно было расслышать сквозь слой глины и камней.
Софи-моль умерла, потому что ей нечем было дышать.
Ее убили похороны. Персть – шерсть, персть – шерсть, персть – шерсть. На могильном камне было написано: «Лучик, просиявший так мимолетно».
Амму потом объяснила, что «так мимолетно» значит «на короткое время».
После похорон Амму повезла близнецов в Коттаям, в полицейский участок. Это место было уже им знакомо. Накануне они провели там немалую часть дня. Помня едкий, дымный запах застарелой мочи, который шел там от стен и мебели, они заранее зажали пальцами ноздри.
Амму спросила, на месте ли начальник участка, и, когда ее провели к нему в кабинет, сказала, что произошла ужасная ошибка и что она хочет сделать заявление. Потом спросила, нельзя ли увидеть Велютту.
Усы у инспектора Томаса Мэтью топорщились, как у добродушного махараджи с рекламы авиакомпании «Эйр Индия», но глаза у него были хитрые и жадные.
– Не поздновато ли, а? – спросил он. Он говорил на малаялам,[2] на грубом коттаямском диалекте, и смотрел при этом на груди Амму. Он сказал, что коттаямская полиция знает все, что ей нужно знать, и не принимает никаких заявлений от вешья[3] и от их приблудных детей. Амму сказала, что это ему даром не пройдет. Инспектор Томас Мэтью обошел свой письменный стол и приблизился к Амму с дубинкой в руке.
– Я бы на вашем месте, – проговорил он, – возвращался домой подобру-поздорову.
Потом он дотронулся дубинкой до ее грудей. Легонько. Раз, два. Как будто выбирал манго из базарной корзинки. Вот эти – к его столу. Инспектор Томас Мэтью, видно, знал, кого можно тронуть, а кого нет. Инстинкт полицейского.
Позади него висел красно-синий плакат:
Прямота
Опыт
Лояльность
Интеллект
Целеустремленность
Истина
Ясность
Когда они вышли из участка, Амму плакала, поэтому Эста и Рахель не стали спрашивать ее, что такое вешья. И что такое приблудные. Впервые в жизни они видели, как мать плачет. Рыданий не было слышно. Лицо оставалось каменно-застывшим, но слезы текли и текли из глаз и сбегали по неподвижным щекам. От этого зрелища детей захлестнуло страхом. Плач Амму сделал реальным все, что до сих пор казалось нереальным. Они возвращались в Айеменем автобусом. Кондуктор, худой человек в хаки, приблизился к ним, скользя рукой по стальному поручню. Прислонившись костлявым бедром к спинке сиденья и глядя на Амму, он щелкнул компостером. В смысле, докуда вам? Рахель чувствовала бумажный запах от рулончика билетов и кислометаллический запах поручней от ладоней кондуктора.
– Он умер, – шепнула ему Амму. – Я его убила.
– Айеменем, – поспешил сказать Эста, пока кондуктор не рассердился. Он вынул деньги из кошелька Амму. Кондуктор дал ему билеты. Эста тщательно сложил их и засунул в карман. Потом обхватил маленькими ручонками свою окаменевшую, плачущую мать.
Через две недели Эсту Отправили. Амму принудили отослать его к их отцу, который к тому времени уже ушел с работы на отдаленной чайной плантации в штате Ассам и переехал в Калькутту, где устроился на предприятие по производству газовой сажи. Он женился вторично, перестал пить (более или менее) и срывался в запой лишь изредка.
С той поры Эста и Рахель не видели друг друга.
И вот теперь, двадцать три года спустя, их отец Отправил сына Назад. Он послал Эсту в Айеменем с чемоданом и письмом. Чемодан был полон модной одежды с иголочки. Письмо Крошка-кочамма дала Рахели прочесть. Оно было написано женским наклонным почерком, вызывавшим в памяти монастырскую школу, но подпись в самом низу была отцовская. Фамилия по крайней мере. Рахель ведь не знала подписи отца. Письмо гласило, что он, их отец, уволился с прежней работы и собирается эмигрировать в Австралию, где ему предложили должность начальника охраны на керамической фабрике; взять с собой Эсту он не может. Он шлет всем в Айеменем наилучшие пожелания и обещает, что заедет повидаться с Эстой, если когда-либо вернется в Индию, что, по правде говоря, маловероятно.
Крошка-кочамма сказала Рахели, что она может взять письмо себе, если хочет. Рахель положила его обратно в конверт. Бумага сделалась дряблой и похожей на ткань.
Она успела позабыть, каким влажным бывает воздух в Айеменеме во время муссонов. Набухшая мебель трещала. Закрытые окна распахивались со стуком. Книжные страницы становились мягкими и волнистыми. Вечерами, как внезапные догадки, влетали странные насекомые и сгорали на тусклых сорокаваттных лампочках Крошки-кочаммы. Утром их ломкие обугленные трупики валялись на полу и подоконниках, и пока Кочу Мария не заметала их в пластмассовый совок и не выбрасывала, в воздухе пахло Паленым.
Они, эти Июньские Дожди, остались какими были.
Обрушиваясь с разверзшихся небес, вода насильно возвращала к жизни брюзгливый старый колодец, расцвечивала мшистой зеленью заброшенный свинарник, бомбардировала застойные, чайного цвета лужи, как память бомбардирует застойные, чайного цвета рассудки. Трава была сочно-зеленая и довольная на вид. В жидкой грязи блаженствовали багровые земляные черви. Крапива кивала. Деревья клонили кроны.
А там, поодаль, на берегу реки, среди ветра, дождя и дневной шквалистой тьмы, расхаживал Эста. На нем была футболка цвета давленой клубники, теперь мокрая и потемневшая, и он знал, что Рахель вернулась.
Эста всегда был тихим мальчиком, поэтому никто не мог сказать хоть с какой-то степенью точности, когда (даже в каком году, не говоря уже о месяце и дне) он перестал говорить. То есть совсем умолк. В том-то и дело, что не было такого момента. Он не сразу прикрыл лавочку, а сворачивал дело постепенно. Еле заметно убавлял звук. Словно он истощил запас общения и теперь говорить стало вовсе не о чем. Однако молчание Эсты было лишено всякой неловкости. Оно не было вызывающим. Не было громким. Не обвиняющее, не протестующее молчание – нет, скорее оцепенение, спячка, психологический эквивалент состояния, в которое впадают двоякодышащие рыбы, чтобы пережить сухую пору, только вот для Эсты сухая пора, казалось, будет длиться бесконечно.
- Темная сторона Солнца - Эмилия Прыткина - Современная проза
- Пропащий - Томас Бернхард - Современная проза
- Соль жизни - Синтаро Исихара - Современная проза
- Темные воды - Лариса Васильева - Современная проза
- Спящая - Банана Ёсимото - Современная проза