Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ирония и скепсис – главное оружие.
Ничего не принимай всерьез. Конечно, что поделаешь, нужно ходить на все эти диаматы, политэкономии, прорабатывать решения очередных, абсолютно нас не касающихся и не интересующих съездов, но относиться к ним серьезно?
– Содержание нагелевского футляра для скрипки, поверьте, меня интересует куда больше, чем резолюция последнего пленума, – лениво говорил Сережа, стреляя окурком в стену. – Как вы думаете, какие у Нагеля были кальсоны в этом футляре? Трикотажные?
– Не трикотажные, а егерские, – поправлял Валерик. – Именно так назывались они в те времена.
– Не знаю, как Нагель, но лейтенант Глан подштанников не носил, ручаюсь, – вставлял я, чтоб, упаси Бог, не выпасть из беседы. – Прости, но в чем же он тогда ходил? Трусы – изобретение двадцатых годов двадцатого столетия. Ты видел фотографию Станиславского на пляже в Сен-Мало? Купались в панталонах на пуговках, никаких трусов. В этом тоже была особая поза. Все мы знали, что Гамсун – великий писатель, но говорить об этом было «мовэ тон». Мы его боготворили, изо всех сил подражали, более или менее безуспешно, но вслух можно было говорить только о кальсонах Нагеля или о том, как обмочился в штаны герой романа «Голод». На серьезное – табу. Так же, как нельзя хвалить Микельанджело за Давида, Моисея или Сикстинскую капеллу.
Хвалить можно, даже должно, но, главным образом, за какие-нибудь необъяснимые отклонения. Мужеподобность его сивилл или женщин в «Рассвете» и «Сумерках» в капелле Медичи. – Больше всего люблю маленького усатого человечка на спине у Джулиано Медичи, – вяло ронял в беседу розовощекий наш Валерик. – В нем квинтэссенция юмора. И обнаружили его только, когда статую сняли для реставрации. Вот вам и загадка… И юмор.
Спор о нижнем белье гамсуновских героев мог перерасти в дискуссию о малевическом квадрате или о том, почему Брюсову так необходимо было, чтобы кто-то закрыл свои бледные ноги…
– Я не силен в поэзии, – цедил в этом случае сквозь зубы Сергей, – но если б это предложение относилось ко мне, я попросил бы уважаемого Валерия Яковлевича обнажить свои загорелые икры. В противном случае… – К барьеру?
– Возможно. Кстати, как советское законодательство относится к этому виду решения споров? Запрещены у нас дуэли или нет? Как выяснилось, специального указания по этому поводу нет, поэтому мы пришли к выводу, что в нашем маленьком содружестве разрешать споры при помощи поединков дозволяется. Женя милостиво одобрила этот проект, выразив, правда, некоторое недоумение – где мы достанем лепажи или рапиры, не на кулачках же драться.
О, златые дни моей, нашей весны… Как просто все это теперь осудить. В какой ужас пришла бы тетя Соня, узнав, как мы профанируем ее любимого Гамсуна, над которым плакала она в свои четырнадцать лет. Что может подумать о нас нынешний советский зэк, угодивший в лагерь за «чтение и распространение»? Что сказал бы Сахаров? Можно ли ему признаться?
Можно! Конечно же, можно. Ведь мальчишеский наш скепсис, ирония, «не принимай все всерьез» были единственным нашим оружием. Против оболванивания. Но где-то глубоко внутри, никому не показываемое, тщательно скрываемое, таилось другое – читая, уже повзрослев, «Викторию», ту самую, когда-то ненавистную, я ведь тоже чувствовал, как какой-то комок подступает к горлу. Но разве можно в этом признаться? Упаси Бог. Мы из другого теста. Распускать нюни, чему-то умиляться… В лучшем случае, можно криво усмехнуться. Но попадая в Москву, без всякой усмешки, затаив дыхание, упивались Иваром Карено-Качаловым – в те дни на Камергерском, во МХАТе, с неизменными аншлагами, шла пьеса Кнута Гамсуна «У врат царства».
«Из чего твой панцирь, черепаха?» – спросили как-то ее. «Из накопленного жизнью страха», – отвечает черепаха. А у нас он был из сарказма и иронии – несгибаемого, на наш взгляд, оружия.
Возможно, оно нас и спасло. Но однажды Сережа, самый скептичный и ироничный из нас, сказал мне то, о чем мы старались никогда не думать. Мы были вдвоем.
Кажется, на последнем курсе. Заканчивали конкурсный проект районного кинотеатра. «Серапионовка» наша распалась, возможно, просто надоело, но страсть к оригинальничанью не прошла – кинотеатр делался в стиле полинезийского бунгало. Всю ночь мы чертили, под утро устали, нашли где-то за тахтой четвертушку и распили ее.
И тут Сережа мне вдруг признался.
– Ты знаешь, Вика, иной раз мне хочется взять в руки винтовку и пойти на врага. И кричать «ура!». Не знаю, во имя чего. Во имя России? Но ее нет. И вообще, надоело над всем насмехаться, хочется что-то защищать. И кто же настоящий враг?
Через несколько лет один из ожидаемых врагов обнаружился. Сережа погиб на фронте. После него осталась жена, та самая Женя, но уже без челки, и дочка Ира, она выросла на моих глазах. Сейчас она больна, очень тяжело больна. – Но не будем, дядя Вика, говорить о болезнях, – сказала она мне по телефону из далекого Киева. – Это так скучно. Давайте поговорим лучше о папе. Вы знаете, я недавно обнаружила дом, построенный по его проекту. На Кругло-Университетской… И мы долго говорили о папе, о Сереже, том самом, который не знал, кто его враг.
В то памятное утро после бессонной ночи он сказал еще такое: – С утра до вечера твердят нам о каких-то идейных врагах, которые нас окружают. А Курач и Червовый кто, идейные друзья? Курач и Червоный, оба тоже из нашей среды, студенты, только помоложе, один был парторгом, другой профоргом института. За обоих проекты делали их однокурсники. Кое-кого из них позднее они без зазрения совести упекли в лагеря. Тогда об этой стороне их деятельности мы ничего не знали.
– Идейные друзья, вдохновители? А может, наоборот? Может, именно им надо всадить штык в брюхо?
Больше на эту тему никогда не говорили. Сергей погиб на фронте. Шальной осколок попал ему в брюшину. Курач после войны стал министром финансов УССР.
* * *Мы чертовски устали. Еле держались на ногах. Прошли в этот день километров пятьдесят-шестьдесят, не меньше. К ночи пришли в какое-то село. Немца мы не видели, но он подпирал, подпирал. Иногда проносился над нами мессер. Бомб не кидал, но парочку очередей давал. Мы врассыпную бухались за обочиной мордой в землю. Я не помню точно, где это произошло. Очевидно, задолго до Дона, потому что со мной был еще мой саперный взвод. Определение не совсем точное, так как осталось от него человек семь-восемь. Потом и этих не стало. К Сталинграду я пришел один, бойцы оседали в деревнях, через которые мы проходили. «Где Сидоренко?». «А хрен его знает, должно к той бабе, что молоко нам давала, присох…»
Но тогда несколько человек у меня еще было. Пришли в село. Ткнулись в одну, другую хату, в третью. Набито битком.
Негде плюнуть. Лежат вповалку, впритирку, бульдозером не сдвинешь. Никак до сих пор не могу понять, почему мы с таким упорством, с такой настойчивостью искали хату. Лето было в разгаре, ни одного дождя, приземлись где-нибудь в рощице и дрыхни… Нет, обязательно хату. Рассчитывать на гостеприимство хозяев не приходилось, в хату набивалось по двадцать-тридцать человек, разве прокормишь. Да и вообще, население относилось к нам, скажем так, сдержанно. На Донбассе, в рабочем краю, более приветливо, точнее, с большей жалостью, но чем ближе к Дону, тем суровее. Многие считали, да и до сих пор считают, что население ждало немцев. Не уверен, думаю, просто мы надоели. Через села проходили тысячи, и все хотели есть, все хотели спать. Уважение к нам как к защитникам давно уже растаяло.
– Товарищ старший лейтенант, сюда, сюда! Нашел!
Кричал Ахримец, помкомвзвода, веселый, разбитной, проныристый парень, который держался меня почти до самого Сталинграда. После Калача он растворился. Сейчас он бежал и махал руками.
– Сюда! Сюда! За мной идите. А то как навалят… Хата, которую он обнаружил где-то на окраине, отнюдь не была пуста. Но в ней, разметавшись на полу, валялось и храпело человек десять, не больше. Дух стоял нестерпимый. Окна, конечно, закрыты. – Давайте сюда, я вам тут местечко отвоевал, у окошка, – говорил Ахримец, шагая через солдат, бурчавших что-то во сне. – При желании и открыть его можно, комаров сегодня вроде нет. Бесцеремонно оттащив за ноги какого-то красноармейца, примостившегося было у окна, Ахримец бросил на пол мой вещмешок. – Смотрите, тут и книжечка для вас есть, забыл, очевидно, кто-то.
Он снял с подоконника книжку и протянул мне. Это был маленький, очень аккуратный томик в темно-зеленом сафьяновом переплете. Вроде молитвенничка, только потолще. Я раскрыл наугад.
«Сын мельника шел и думал. Когда он вырастет, он будет делать спички. Вот это ремесло опасное не на шутку: перепачкаешь пальцы серой, и ни один смельчак не решится протянуть тебе руку…» Я не верил глазам своим. Кнут Гамсун. Издание Гранстрем. 1912 г. СПБ. «Виктория», «Пан», «Смерть Глана», «Мистерии»… Откуда? Кто? Почему?
- В окопах Сталинграда - Виктор Платонович Некрасов - О войне / Советская классическая проза
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Мое поколение - Борис Горбатов - Советская классическая проза
- Взрыв - Илья Дворкин - Советская классическая проза
- Зерна - Владимир Николаевич Крупин - Советская классическая проза