Тех, впрочем, было немного, все по виду путники, да и кто еще мог остановиться пообедать в этом кабаке на въезде в город, как не проезжие? Все держались весьма тихо, как бы угнетенные чинностью и опрятностью сего места, ели да пили, не глядя по сторонам. Веселее держался только один тщедушный мужичонка с распатланными космами, приказная душа по виду и повадке, уже немало принявший то ли вина, то ли пива, которые ему частенько подносил Фриц. Приказный даже пробовал петь песни, однако и ему не пелось в сем уныло-пристойном заведении: то голос срывался, то слова не шли на ум.
Наконец подали еду и нашим приезжим. Все оказалось приготовлено неожиданно хорошо, главное дело – не на прогорклом масле, как это водится у русских кабатчиков, в меру посолено, в меру прожарено, поэтому гости отдали должное каждому кушанью, а насытившись, попросили Фрица позвать свою матушку, чтобы поблагодарить ее за отменное мастерство.
Мальчишка отвесил челюсть. Такое на его памяти случалось раза три, и всякий раз благодарили фрау Марту только заезжие иноземцы: в русском обиходе такого не водилось, каждый словно бы опасался уронить себя избыточной приветливостью. Может статься, сии господа не русские? Или частенько бывали по иным государствам, вот и переняли чужие обычаи?
Вышла низенькая женщина с красным от печного жара лицом, в белоснежном чепце и переднике. Прочая одежда на ней была черная, что безошибочно указывало на вдовство хозяйки. Ее скромность и сдержанность понравились приезжим, оттого они расплатились, не скупясь, не торгуясь, еще и прибавили щедро «на бедность».
Фрау Марта и Фриц благодарили от души, причем оба то и дело ныряли в забавных, низких поклонах, топыря зады, что изрядно веселило гостей. Наконец они начали выбираться из-за стола, и в эту минуту приказный, словно только что заметив соседей, обернулся к ним.
– Челом, господа хорошие, люди московские! – промолвил он, и сразу стало ясно, что человек этот уже не хозяин своему языку. – Вы ведь люди московские?
– А ты что за спрос? – с улыбкою отвечал толстяк. – Сам-то чей?
– Тутошний, серпуховской, – отозвался приказный с таким тяжким вздохом, что сразу стало ясно: жизнь в сем городишке невыносима. – Полушка Петькин, сын Алексеев, на службе состою у нашего воеводы. Писарем.
Название своего немалого поста не прибавило бодрости в голос Полушки Петькина: очевидно, служба сия была безотрадная и безденежная. И необременительная – судя по тому, что Полушка в самую рабочую пору отсиживался в кабаке.
– Ну и Бог тебе в помощь, Полушка, – миролюбиво промолвил светловолосый господин. – Желаю тебе рано или поздно сделаться истинной деньгою![2] Засим прощай, и вы, люди добрые, прощайте!
Гости двинулись к двери.
– Погодите, погодите, – засуетился Полушка. – Дозвольте слово молвить!
– Ну, молви, – милостиво согласился светловолосый.
– Вы – господа московские, вы доподлинно знать должны… – Полушка на миг замялся, но тотчас с отчаянной решимостью выпалил: – Правда ли, что царь Димитрий и впрямь был Гришка Отрепьев, расстрига-монах, а еще верно ли толкуют, что он от смертоубийства спасен был неведомою силою?
Трое переглянулись, а затем воззрились на предерзкого Полушку с таким изумлением, что тот забеспокоился, начал ерзать по лавке и даже ощупывать себя руками: не открылся ли у него, скажем, третий глаз – иль, может статься, крылья вдруг за спиной прорезались?
– Ну, Полушка, коли ты при воеводе состоишь, то должен знать, что ныне у нас один царь-государь – Василий Иванович Шуйский, – наконец уклончиво ответил светловолосый. – И что касаемо Гришки Отрепьева, все нам разъяснено доподлинно.
– Во-во, – уныло протянул Полушка. – Какая ж тут доподлинность? То он Димитрий, то он Гришка, то он истинный царь, то он расстрига… За нашим воеводою не угонишься: у него семь пятниц на неделе, и в каждую – новая новость. Вскорости у нас в приказных бумагах станут байки писать, какие бабы малым детушкам сказывают.
– А что они сказывают? – неожиданно подал голос – зычный, словно из бочки! – смуглый и волосатый приезжий.
– Да много чего. Вот хоть такое-этакое, – словоохотливо отозвался Полушка. – Жил-де на свете Гришка-расстрижка по прозвищу Отрепкин; уж такая ему по шерсти и кличка была! Пошел он в полночь по льду под Москворецкий мост и хотел утопиться в полынье. А тут к нему лукавый – и говорит: «Не топись, Гришка, лучше мне отдайся: весело на свете поживешь. Я могу тебе много злата-серебра дать и большим человеком сделать». Гришка ему говорит: «Сделай меня царем на Москве!» – «Изволь, сделаю, – отвечает лукавый. – Только ты мне душу отдай и договор напиши кровью своею». Гришка тут же достал бумагу, что с ним была, разрезал ножиком палец и написал кровью запись на том, что он лукавому душу отдает, а тот обязуется сделать его царем на Москве. Только забыл Гришка срок поставить в записи, сколько времени ему царствовать. И вот повел его лукавый в Литовскую землю[3] и там такой туман напустил, что король литовский и все его вельможи признали Гришку за московского царевича Димитрия Ивановича и повели его со своею военною силою к Москве, чтоб там на царство посадить. Тут лукавый и на весь московский народ туман напустил, так что все его приняли за прямого царевича Димитрия Ивановича. Он сел на царство. Тут лукавый стал подущать его, чтоб во всем государстве Московском истинную христианскую православную веру искоренить и поганую литовскую ересь ввести. Испугались московские люди и бросились Богу молиться. Собрались архиереи и весь духовный чин и стали служить молебны. Тогда мало-помалу начал спадать туман у всего народа, и все увидели, что на царстве сидит не Димитрий Иванович, а злой еретик Гришка-расстрижка по прозвищу Отрепкин. И убили его…
– Ну, убили да и убили, – проворчал смуглолицый. – Чего тебе еще надобно?
Видно было, что ему байка не пришлась по нраву, однако светловолосый гость не смог сдержать восхищения.
– Круто заверчено! – воскликнул он. – И зело на правду похоже. Одного я не пойму: с чего Гришка-расстрижка топиться надумал?! И почему именно он столь полюбился лукавому? Мало ли кому взбредет в голову камень себе на шею навязать да в полынью. Неужто каждому лукавый царство дает? Этак-то на всех небось не хватит, да и у нас продыху от царев не стало б на Руси! А, Полушка? Что у вас на воеводстве на сей счет кумекают?
Ободренный похвалой, Полушка только теперь смекнул, что над ним хохочут в глаза, и от обиды надулся так, что его маленькая, тощенькая мордочка сделалась округлой, словно у суслика, набившего щеки.