дня. Хорошенько осмотритесь, подготовьтесь, может быть, не помешает кое-что подчитать из теории по уголовному процессу. Особенно обратите внимание, как нужно вести документацию. Хотя это — форма, но очень важная форма. К кому вас прикрепить?
Захаров пожал плечами. Об этом он еще не успел подумать.
— А что, если к Гусеницину? — спросил Григорьев и пристально посмотрел на Захарова.
Захаров стоял и не знал, что ответить: если отказаться — майор подумает, что струсил, если согласиться, то... какая это будет практика? «Неужели хочет стравить? Но зачем, зачем это? А может быть, просто шутит и ждет, чтоб я замахал руками?..»
— Что же вы молчите, студент?
Улыбка Григорьева показалась Захарову насмешливой.
— Хорошо, товарищ майор. Практику я буду проходить у Гусеницина! — твердо ответил Захаров. Глаза его стали колючими.
«С таким вот чувством, должно быть, светские гордецы принимали раньше вызов на дуэль», — подумал майор, глядя вслед сержанту, когда тот выходил из кабинета.
2
С сомкнутыми за спиной руками, Толик ходил по комнате и посматривал на часы. Пожалуй, никогда раньше он не испытывал такого желания ускорить бег времени. «Зачем? Зачем все это? Встречи с ним к добру не приведут... Нужно во что бы то ни стало от него отделаться. Отделаться как можно скорее! Иначе снова влипнешь в такую историю, что потом не выпутаешься...»
Было без пятнадцати пять. Если Князь не придет вовремя, Толик не станет ждать его ни одной секунды. Скорей бы проходили эти пятнадцать минут! Шаги Толика стали нервными, учащенными.
Боялся ли Толик Князя (а за что, и сам не знал) — разобраться он сейчас не мог. В одном только ясно отдавал себе отчет: дальше встречаться, тем более поддерживать дружбу с этим человеком — рискованно. Даже опасно. Князь — вор, убежденный рецидивист, случайно выпущенный по амнистии на свободу. Еще там, на Колыме, Толик не однажды был свидетелем того, как Князь открыто, с какой-то надменной горделивостью проповедовал свою философию, смысл которой сводился к тому, что настоящий вор не должен работать. За него это обязаны делать «трудяги», а ему, вору, самой природой уготовано особое, высшее назначение — ценою постоянного риска «брать от жизни все», что она может дать сегодня, и не думать о завтрашнем дне. Там, за колючей проволокой, одни боялись Князя и сторонились его (это были «трудяги»), другие беспрекословно, хотя и с затаенным внутренним протестом, подчинялись ему. Правда, сам он никогда не злоупотреблял своим положением: по сохранившимся легендам тюремного фольклора он хорошо знал печальную участь Магерона, известного в 30-е годы вора, который погиб от своих же друзей, когда, возгордившись, поднял однажды руку на собрата.
Совсем иное у Толика. За всю жизнь он не украл ни одной копейки, ненавидел воров, сторонился их. И вдруг... непонятная дружба с Князем.
После четырех лет лагерного заключения Толик научился ценить свободу. И теперь, когда можно снова начать жизнь и честным трудом зачеркнуть позорное прошлое, на ногах его снова повисли невидимые гири. Князь... С ним он ехал до Владивостока на одной палубе парохода. От Владивостока до Москвы почти две недели тряслись на соседних полках жесткого вагона, пили из одной кружки байкальскую воду, играли в карты, на весь вагон славились мастерами домино... Было в Князе что-то неуловимо властное. Медленный и уверенный жест, неторопливая речь и взгляд — то нахально озорной, то тоскующе усталый; иногда вдруг выражалось в этом взгляде безрассудное, неукротимое буйство, которое, если ему прорваться наружу, может стать роковым для того, кто не угодил Князю.
Толик не боялся патриарха Колымы, но вместе с тем чувствовал над собой власть этого тяжелого и сурового человека. Князь был старше и больше видел. «Что ему нужно от меня? Почему он держит меня в своих клещах?»
Толик остановился у комода и уставился в одну точку на стене, будто ища там ответа. Потом, словно опомнившись, взглянул на часы. Без двух минут пять. Придет или не придет? Больше всего он боялся услышать сейчас шаги Князя — его ботинки скрипели, как рассохшаяся телега на неровной дороге. Толик принялся считать секунды. Стук в дверь отдался в его сердце щемящим холодком. Пришел...
— Войдите! — отозвался Толик и присел на широкий подоконник.
Князь был точен. В комнату он вошел неторопливо, с какой-то особенной осторожностью прикрыл за собой дверь. Поздоровался одним взглядом, небрежно бросил пиджак на спинку стула, неторопливым жестом откинув на лоб русую прядь густых волос, отливающих ржаной желтизной, устало сел на диван. Откинувшись на спинку и заложив руки за голову, он принял позу озабоченного домашними хлопотами хозяина. Заговорил не сразу. На Толика не глядел, как будто его и не было в комнате.
— Как только в такую жару люди ухитряются работать? Сейчас заглянул в газету, и стало дурно. Напечатали там какого-то чучмека в бараньей шапке и в бешмете. Жарища, а ему хоть бы хны, пасет себе овец. И ведь не где-нибудь на нашей Колыме, а на Кавказе.
Толик, скрестив на груди руки, продолжал сидеть на подоконнике, в упор рассматривая Князя. «Скажи, чем, какими веревками ты путаешь меня? — мысленно спрашивал он себя и чувствовал, как в душе поднималось и вскипало озлобление. — Какой-то гипноз... Но шалишь, голыми руками ты меня не возьмешь! Я тебе не карманный воришка...»
И чтобы досадить Князю, он с расстановкой, нарочито спокойно сказал:
— Да, порядочные люди работают. Потеют у доменных печей, у паровозных топок, роют каналы в пустынях.
Князь покачал головой, словно желая сказать: «Мальчик, как ты наивен». Присвистнул и положил нога на ногу:
— Что касается меня, то от этой радости увольте.
— Это почему же?
— От одной мысли об этих раскаленных пустынях и всяких там доменных печах у меня сохнет в глотке.
— Что же ты думаешь делать? Снова за старое?
— Что я думаю? Ты не то спрашиваешь, Толик. Настоящий вор не думает. Он чувствует... Он любит.
— Что же ты любишь? — По губам Толика проползла кривая усмешка.
Князь встал, сладко, точно со сна, потянулся, медленно зашагал по комнате:
— Что я люблю? Много кое-чего я люблю на свете. А больше всего люблю летние прохладные ночи. Люблю огни ресторанов. Из открытых окон тянет легоньким сквознячком. На столе вино, много вина!.. Оркестр играет что-то немножко грустное... Ну, скажем, медленное, плавное танго. На сердце в такие