Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черные тела плоскодонок проплывают над ними, как огромные рыбы. Он извивается под гондолами, весла которых подобны ногам бегущих цапель. Этот слой воды, зажатый между воздухом и камнем, принадлежит только ему: Сальвестро здесь — единственное живое существо. Он сбрасывает с себя башмаки, вращая плечами, выбирается из кожаной куртки, бесшумно продвигается сквозь скользкую жидкость, омывающую его кожу. Быстрее, говорит он себе, потому что эта поверхность представляет собой хрупкое полотно идеального льда. Найти глубокое место… Но здесь нет глубоких мест. Поверхность разбивается вокруг его головы.
Хррря-а-асть! Плюх! Кррря-а-акк!
Одной рукой Домми сокрушает лодки, а другой — поэтов, ритмично ударяя последних по головам обломками лодок и дынями, неуклюжими, но надежными орудиями: «Теперь, когда ты усвоил общий смысл амфимакра — бух, бах, бух, — давай-ка перейдем к тайнам амфибрахия, хорошо?» — БАХ! БУХ! БАХ! Поэты мудро держатся от него подальше — кажется, он разъярен их неумелостью, — да и большинство лодок Россеруса тоже. Домми же неудержим и сейчас разбивает дыню о голову Маринано. «Вот! Теперь ты знаешь, что чувствовал Бальдус!» Малыш Пьерино все еще собирается с духом, чтобы ухватить грейпфрут, «Царь Каспар и мавританцы» по-прежнему умирают с голоду, Ганнон жалко трубит, танцуя в деревянных башмаках среди водного ада, и тут его страдания удваиваются: он видит, как восставший Зверь направляется к нему, буксируемый флотилией рыбачьих лодок и плоскодонок, которыми правят измазанные грязью головорезы, размахивающие палками. Ганнон паникует, пытается повернуться и обнаруживает, что кружится в хаотичном попурри из сицилийских народных танцев. Зверь, похоже, становится больше, грузнее… Управляющие им нервно поглядывают через плечо. Зрители протирают глаза. Отрицать невозможно: Зверь растет. Точнее, разбухает. Внутри его напрягающейся, натягивающейся шкуры происходит невозможное: хлеб Гроота поднимается.
— Вон он опять! — кричит Папа, перекрывая шум толпы на прилегающей лоджии; там снова начинают распевать. Его святейшество указывает на мокрую голову, появляющуюся на поверхности, словно голова тюленя, слева от подиума. — Это Россерус.
Биббьена отрывает взгляд от раздувающегося Зверя.
— Нет, это не он, — категорично заявляет он.
— Послушайте свою неумытую паству, — добавляет Довицио.
Прямо у них на глазах голова снова скрывается под водой. Пение лишь делается громче и отчетливее, превращаясь в энергичный анапест: БАХ! (ай!) БАХ! (ай!) БУХ! (ой!) — который Домми втолковывает Пьерино-старшему, несмотря даже на то, что в точных метрических терминах имя, которое толпа подхватила в качестве объединяющей речовки, на самом деле представляет собой стопу амфибрахия по ударению и амфимакра по длительности. Почему? Почему, когда Ганнон (сейчас выделывающий антраша в неумелой тарантелле), кажется, готов наконец сразиться со своим давно наводящим ужас смертельным врагом (распухшим уже в три раза больше нормальной величины и продолжающим расти), когда Домми поднимает последнюю из гондол и сокрушает ее о свое колено, когда Вульф, Вольф и Вильф извиняются в трех экземплярах за его крайности перед вымокшими до нитки и измочаленными поэтами, вброд идущими к берегу, когда малыш Пьерино в конце концов швыряет сморщенный апельсин голодающим музыкантам, которые все как один встают, уже подсчитывая, много ли в нем долек и сколько достанется каждому, но лишь затем, чтобы увидеть, как на полпути его пронзает клювом и уносит прочь пролетающая ворона, когда все эти резвые забавы разыгрываются ради их развлечения на поверхности озера Марса, почему же избранник толпы — это единственное существо, незримо плывущее сквозь воду под ней?
САЛЬ-ВЕС-ТРО! САЛЬ-ВЕС-ТРО! САЛЬ-ВЕС-ТРО!
— Да, верно. Сальвестро, — бормочет Лукулло. — Мой старинный друг. — Он говорит об этом уже около получаса. — Саль-вес-тро. Важно добиться правильного произношения, вы согласны?
Все согласны. Согласны совершенно все, причем совершенно всем сердцем, и в результате произношение становится почти идеальным, даже более идеальным, когда громкость понемногу убавляется, еще лучше, когда голоса стихают до шепота, а когда отмирает последний шелест, оставляя ненарушаемую тишину, то идеальность «Сальвестро» становится абсолютной. Это не тишина гладкой воды. Это тишина льда. Все головы повернуты к озеру, где Звери не отрывают взглядов друг от друга и откуда не поднимается Сальвестро. Тикают старые воспоминания. Толпа неподвижна. Возможно, все ждут, что их избранник вырвется из воды, словно карающий Нептун. Возможно, однако, что они ждут чего-нибудь от Зверей. Ганнон делает шаг назад. Его враг издает скрип. Еще один шаг. И еще один скрип. Зверь — это раздутый, накачанный монстр, голова его по размерам уже как бочка для воды, а туловище — как корпус корабля, и он продолжает расти по мере того, как давление внутри подбирается к той точке, когда эта пропитанная водой и покрытая навозом шкура будет натянута туже, чем в барабане, пока, в краткий миг ужасающего предвидения, все не осознают, что именно неминуемо настанет через мгновение. Все, кроме двоих.
— Сальвестро? Это вы?
— Да, отец Йорг. Я здесь. Под вами.
Потом Зверь взрывается.
Сила взрыва высоко вскидывает в воздух обрывки шкуры и размокшего хлеба: град серых клочьев и розовато-белых комков засыпает замершие в ожидании толпы. Вокруг мест, где приземлились рога, вспыхивают небольшие побоища, а кусочки шкуры быстро разрываются на крохотные лоскутки и уносятся как сувениры. Торговцы брошами сворачиваются и расходятся по домам. Хлеб Гроота — рыхлый, но промокший — влажно обляпывает всех и каждого, люди соскребают его со своих лиц и с отвращением швыряют наземь (все, кроме «Царя Каспара и мавританцев», которые, несмотря на рыбный запах хлеба и багроватый оттенок, поглощают его, пока могут). Когда они снова поднимают головы, то, изумленные, видят Сальвестро, своего избранника, который во весь рост стоит на помосте, держа на руках старика в странных одеяниях. Сальвестро же видит Папу, стоящего во весь рост на своей удаленной платформе. Они глядят друг на друга через лежащее между ними пространство. Судя по жестам Папы, тот произносит речь, судя по одобрительным крикам толпы, речь эта пользуется успехом, и, судя по раздающимся затем песнопениям, она затрагивает самого Сальвестро.
САЛЬ-ВЕС-ТРО! САЛЬ-ВЕС-ТРО! САЛЬ-ВЕС-ТРО!
— Эй! Ты что, собираешься простоять там весь день? — Плоскодонка Домми ударяется о помост. — Ух! — Шест неожиданно проваливается на фут, Домми с трудом сохраняет равновесие. — Пойдем. Жирный Ублюдок хочет накормить нас обедом. Это твои башмаки?
Отец Йорг сипло кашляет.
— Вы пришли, чтобы присоединиться ко мне, Сальвестро?
САЛЬ-ВЕС-ТРО! САЛЬ-ВЕС-ТРО! САЛЬ-ВЕС-ТРО!
— Пойдем, Сальвестро! — кричит Домми.
Хлоп!
Никто этого не слышит, даже отец Йорг. Слишком громко кричит толпа и будет кричать, даже когда Домми доставит обоих во дворец, когда он проверит, насколько храбра угрюмая свора швейцарцев, ударив головой в лицо их командира по пути в tinello, где Сальвестро окажется сидящим за верхним столом, втиснутым между посланником Фернандо Католического и самим его святейшеством, когда он станет озираться и увидит, что отца Йорга усадили куда-то дальше и ниже, среди слуг, когда он будет гадать, не беспокоясь по-настоящему, куда могла подеваться Амалия… Люди и тогда будут кричать, но в меру. Самое большее — тридцать или сорок из них. В конце концов все они умолкнут, все разойдутся и все обо всем забудут, каждый на пути туда, откуда бы и из чего бы он ни явился. Во время спуска последнего из них по спиральной лестнице у восточной стены Бельведера Гидоль будет склоняться над Сальвестро и его святейшеством, объясняя свойства блюда, называемого corquignolles, музыканты приготовятся играть, а его святейшество предложит ему «все, что в моей власти даровать», одновременно гадая про себя, когда же вернется Гиберти, выполнив данное ему поручение. (Саль-вес-тро! Сальвестро? Это имя есть где-то в гроссбухе…) Будет темно. Это будет его последняя ночь в Ри-име.
Хлоп! Хлоп! Хлоп!..
Бедный Здоровяк. Даже труп его бесполезен.
И бедный малыш Пьерино — такой трудный день для поэта-пигмея, для исполнителя Болезненного Пеана. Ухо, горящее после затрещины, неподдающаяся дыня, неуловимый грейпфрут, ускользнувший на лету провороненный (точнее, привороненный) апельсин, а теперь вот все разошлись и оставили его одного. Малыш Пьерино снова начинает сопеть, потом плачет.
— Две тысячи семьсот три. Две тысячи семьсот два. Две тысячи семьсот один. Две тысячи семьсот ровно… О, привет, мальчик. Ты кто?
- В обличье вепря - Лоуренс Норфолк - Современная проза
- Тот, кто бродит вокруг (сборник) - Хулио Кортасар - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- А ты попробуй - Уильям Сатклифф - Современная проза
- ЯПОНИЯ БЕЗ ВРАНЬЯ исповедь в сорока одном сюжете - Юра Окамото - Современная проза